* * *

Роясь в собственной памяти, Лидия Степановна часто со всеми деталями вспоминала события тех лет, но ни разу не могла решить, была ли у нее большая любовь к Николаю. Пожалуй, все же не было. Ни сильной тоски в разлуках, ни горячих страстных объятий, о которых она читала так много у классиков, ни ревности, ни обид. Просто появился этот упрямый, настойчивый парень с открытым взглядом удивительно располагающих черных глаз — и все пришло сразу; привязанность, верность, желание быть всегда вместе. Лидия вела тогда четвертый класс в городской средней школе, а лейтенант Бакланов приехал к ним как шеф на День Советской Армии. Он очаровал ребят своим рассказом о нашей армии и флоте — о ракетных установках, о подводных лодках, способных на атомных двигателях спокойно обойти морями и океанами весь мир, находясь под водой несколько месяцев. Она из вежливости попросила его остаться на вечер старшеклассников, и Николай, улыбаясь доброй улыбкой, охотно согласился. Все танцы они протанцевали вместе. Бакланов стал приезжать к ней по воскресеньям. А месяца через три они поженились.

Лидия оставила работу в школе и уехала с ним в далекие степи, в маленький, хорошо благоустроенный городок. На первых порах она радовалась и кафельной ванне, и просторной кухне с удобными нишами, и новой мебели, предоставленной в рассрочку, — низким фигурным креслам, шкафчикам, секретерам, дорогому приемнику на красивой подставке. В магазинах, продовольственном и промтоварном, было все, что требуется.

И люди, окружавшие их, с которыми ежедневно она встречалась, были добрыми и вежливыми. Только о работе своей, о том самом главном, ради чего жили они в этой далекой степи, они никогда не говорили.

Бакланов рано уходил из дому, а возвращался со службы поздними вечерами. В их доме эти вечера были такими светлыми и счастливыми, что пролетали совсем незаметно. Похорошевшая Лидия носилась по квартире, бурно проявляя радость. Голос ее, грудной, певучий, всегда высекал улыбку на усталом лице мужа. «Коленька, это же не квартира, а Эдем! — восклицала она. — А магазины, а библиотека, а скверик у Дома культуры! Если еще, как ты обещал, я со временем устроюсь на работу в школу, будет жизнь, о которой ни в сказке сказать, ни пером описать». — «Будет и работа в школе», — сдержанно улыбался он.

Потом Бакланова перевели в Степновск.

В большом авиационном городке нашлась для него интересная работа. Вскоре родилась Наташка и наполнила их квартиру веселым лепетом.

У Николая появились добрые друзья, охотники и рыболовы. С ними он не однажды уходил в заиртышскую пойму. Как-то в сырую осень Николай отбился на охоте от товарищей, провалился по пояс в холодную воду незнакомого болотца и поспешно стал их разыскивать, чтобы возвратиться домой. Неожиданно на косогоре увидел дикого козленка и наугад, не успев прицелиться, выстрелил. Как ему показалось, дробовой заряд просвистел в стороне. Перезаряжая на ходу ружье, Бакланов поспешил к козленку. Но тот, навострив уши, отпрянул. Николай ускорил шаги, потом бросился за ним. Козленок как-то очень тяжело и медленно уходил от своего преследователя. Видя, что расстояние быстро сокращается, Николай не стал тратить последний заряд. На его глазах козленок споткнулся о корягу, упал и больше не стал подниматься. Он только смотрел на подбегающего охотника желтым, полным ужаса глазом. «Все-таки я его задел, — азартно подумал Бакланов, — кажется, зверек что надо. На добрый шашлык хватит». Он остановился над своей жертвой, опустился на одно колено. Козленок лежал на боку, и глаз его медленно тускнел. В желтом зрачке не было теперь ни ужаса, ни отчаяния, он смотрел на Бакланова с какой-то почти человечьей апатией, словно козленок хотел сказать: я так устал, что не сделаю больше ни шага. Бакланов нагнулся и поднял агонизирующего зверька за мягкий шиворот. Несмотря на большие размеры, был козленок удивительно легким. «Кожа да кости, — подумал охот-пик, — вот тебе и шашлык!» И удивленно застыл. Весь правый бок его был голым, кровоточил ранами. Можно было подумать, козленка заживо свежевали. Лишь в трех-четырех местах торчали жалкие островки шерсти. От козленка шел неприятный запах гниющего мяса. Бакланов в раздумье провел рукой по голому боку козленка, покрытому незаживающими язвами. «И что за зверь этак его разделал? Брать или не брать такой трофей? — Остановился Николай и тотчас представил, как будут измываться однополчане, завидев в его руках облезлого козленка. — Да ну его к черту!»

Однажды под утро Бакланов проснулся от смутного тонкого звона в ушах и адской головной боли. Во рту было сухо. Рассвет уже вползал в комнату, но знакомые предметы двоились в глазах. Страшная слабость разливалась по телу, сковывала руки и ноги. «Козленок... — подумал старший лейтенант. — Как же я не вспомнил об этом сразу? Он же безумно похож на тех кроликов, свинок, овец и телят, которых я видел на плакатах, где они были представлены как разносчики страшной смертельной болезни, которую редко, но приносили из-за кордона. Значит, и этот козленок за сотни километров пришел в заиртышскую пойму, чтобы встретиться со мной». В комнате все светлело, и светлело, а боль, раскалывающая виски, становилась невыносимой. «Еще можно уберечься от смерти, — холодея, размышлял Бакланов, — надо только немедленно, сейчас же заявить о своем предположении». Стараясь преодолеть разрастающуюся слабость, он позвал плохо повинующимся голосом:

— Лидочка! Лида!

Она спала с Наташкой в соседней комнате, но спала чутким сном матери и тотчас же встала, подошла к его двери, ласково спросила:

— Чего тебе, Коленька?

Николай привстал в постели, стараясь упереться локтями в подушку, но они подогнулись, и он тяжело упал.

— Лидочка, — прошептал он сипло, — пожалуйста, не впускай ко мне Наташку. И сама тоже не подходи. И скорее вызови из санчасти врача Карлина.

Через час в машине «скорой помощи» Бакланова отправили в одну из городских больниц. Лидии не сказали, что с ним, и она едва только рассвело, покормила Наташку, оставила ее на попечение соседки и умчалась в город. В больничном гардеробе ей сразу выдали халат и назвали номер палаты. Не обращая внимания на свободную кабину лифта, она стремительно взбежала на третий этаж. У палаты под номером девять два рослых санитара попытались преградить ей путь, но она бросилась к дверям, отчаянно закричала:

— Пустите!

И отступила. Дверь палаты распахнулась, навстречу ей вышел усталый человек с худым, из одних нервных мускулов лицом. На ходу снимая ненужную теперь хирургическую повязку, вялыми, все понимающими глазами оглядел поникшую Лидию. С болью отрывая от себя каждое слово, произнес:

— Я из тех, кто имеет неприятную особенность говорить правду сразу. Уже поздно, Лидия Степановна. Случившегося не поправить...

Николая Бакланова похоронили на ближайшем от Степновска кладбище.

В сухой сентябрьский день, когда никла уже к земле паутина бабьего лета, грустно играл гарнизонный духовой оркестр. А маленькая девочка в голубеньком пальтишке с капором цеплялась за черный подол плачущей женщины, ничего не понимая, спрашивала:

— Мама, а почему листья желтые-желтые? Они же были зеленые...

— Это оттого, что осень, — печально ответила женщина...


— Вот и все, Алексей Павлович, — горестно вздохнула Лидия Степановна. — Теперь вы знаете печальную повесть дней моих.

Лицо ее было скорее задумчивым, чем грустным. Горелов молчал. Ему трудно было найти такие слова, чтобы они не были фальшиво-утешительными и казенно-вежливыми. И как же он был рад, когда расторопная Наташа закричала на весь пустой вагон:

— Мамочка, дядя Алеша, мы уже подъезжаем!

* * *

Четыре года назад Лидия Степановна твердо сказала себе, что больше никогда никого не полюбит и скоротает жизнь вдвоем с Наташкой. Но отчего же даже наедине с собственной совестью не может она повторить этого сейчас? Что случилось с тобою, Лида? Отчего ты краснеешь от каждого брошенного на тебя Алексеем неосторожного взгляда и стыдливо опускаешь глаза? Отчего проснулась в тебе снова застенчивая пылкая девушка и тянется к счастью оттаявшее сердечко, давно не знающее ласки? За что ты полюбила его? Неужели за то, что этот парень с твердыми плечами и часто робеющим взглядом серых глаз в две минуты избавил тебя от пьяных ухаживаний Убийвовка? Или за то, что с такой распахнувшейся сердечностью играл он на сломанной детской флейте и пел глупую песенку про барбосика красного носика у постели больной Наташки? А может, за то, что когда-то на горящей машине он решил во что бы то ни стало дотянуть до аэродрома и не прибегать к надежным услугам катапульты, потому что был под ним густонаселенный город?

Все это важно и значительно, конечно, но человека далеко не всегда любят за одни его положительные или даже героические поступки. А быстрый поворот головы и огоньки в глазах, заставляющие сильнее стучать сердце, а улыбка на доверчивых, по-детски припухлых губах, адресованная только тебе, и полные немого восхищения взгляды, и сильная рука, от прикосновения которой почему-то становится трудно дышать и хочется, чтобы себя не выдать, поскорее распрощаться, а через несколько секунд тосковать и желать новой встречи? Разве не все это слагает многоэтажное здание любви?..

Привокзальная площадь после тихого Степновска оглушает их голосами пешеходов, шумом проезжающих автомашин, ревом громкоговорителей, оповещающих о приходе и отходе поездов. Как огромные маяки, возвышаются над типичными для этих мест одноэтажными и двухэтажными домиками шестиэтажные здания новой постройки. Чистое ясное небо стоит над привокзальной площадью и улицами.

— Как же мы встретимся? — озабоченно спрашивает Горелов. — На этой площади мы рискуем потеряться.

— Я, право, не знаю, — поднимает на него синие глаза Лидия. — Может, послушаемся Наташку и встретимся в городском саду у клеток с хищниками. А? — и она вопросительно и покорно смотрит на Алексея. Светлые ее волосы, тронутые забиякой ветром, выбиваются из прически, нитями сверкают на белой шее.

— А сейчас я вас подвезу к больнице, а сам поеду в библиотеку. Идет?

— Конечно, идет! — вмешивается в разговор Наташка, и на щеках у нее, еще бледных после болезни, появляются точно такие же, как и у матери, ямочки. — Такси, это как ковер-самолет!

Переделав все свои дела и не без пользы просидев три часа в городской библиотеке, Горелов к назначенному сроку поспешил в городской парк. По пути он купил Наташке маленькую коробку шоколадных конфет, и у витрины парфюмерного магазина долго раздумывал, не взять ли что-нибудь Лидии. Волнуясь, вглядывался в свое отражение на витрине, узнавал себя и не узнавал. Показалось, что с этого стекла на него смотрел не капитан Горелов, уже несколько лет прослуживший в отряде космонавтов, а тот прежний десятиклассник Алешка, что слыл самым добрейшим и простодушным среди мальчишек и девчонок. Недавней сдержанности как не бывало. И он впервые подумал о великой силе любви и о том, что до сих пор не хватало в его жизни, целиком отданной полетам, учебе и космическим тренировкам, вот этих синих глаз Лидии и звонкого голоска так крепко к нему привязавшейся Наташки. «Зайду», — решил Алексей и открыл дверь магазина.

За всю свою жизнь он только дважды дарил духи: один раз матери после окончания авиационного училища — тогда он принес ей коробку «Красной Москвы» и второй раз Марине Бережковой в день свадьбы, и тоже «Красную Москву». «Нет, сегодня я куплю что-нибудь другое», — предположил он. И даже вспотел, приглядываясь к разноцветным пузырькам. Хотел было приобрести «Вечер», но испуганно попятился от прилавка: а что, если Лидия скажет, что такие духи дарят только отцветающим женщинам? Махнул рукой и заплатил в кассу за ленинградскую «Славу». Молоденькая продавщица розовой лентой перехватила коробку, многозначительно улыбнулась:

— Попомните мое слово, ваша жена одобрит. Эти духи никогда не выйдут из моды.

— Жена? — до ушей покраснел Горелов. — Может быть, может быть...

Без пяти шесть он уже был в городском саду и еще издали увидел желтый пыльник Лидии и яркое платьице Наташки. Заметив его, Лидия помахала рукой, а девочка бросилась навстречу и повисла у него на шее.

— Дядя Алеша, ты уже пришел. А я весь зверинец осмотрела, и ничего в нем особенного. Даже слона и бегемота не привезли в этот зверинец. А крокодил в корыте купается. Мама сказала про него: замухрышка. Он весь тощий... Это мне конфеты? Ой, какое спасибо! «Белочки»! Мама, «белочки»!

Горелов шагнул к Лидии и протянул коробку, перевязанную розовой лентой.

— А это вам. Не обессудьте.

— Ну зачем? — вспыхнула она, принимая подарок. — Я тоже, как Наташка, буду любопытной. Раз она подсмотрела, что в коробке, разрешите и мне бумагу надорвать. — Острыми, сверкающими от маникюрного лака ногтями она ловко развернула коробку и счастливо воскликнула: — Ну как вы угадали, транжир вы этакий! Это же самые мои любимые.

Пора было отправляться на вокзал. Неугомонная Наташка уговорила его и мать еще раз пройти мимо клеток. Алексею вдруг стало очень весело, и он поддержал просьбу девочки:

— Мама, ну что вам стоит? Ну право же, не обижайте Наташу.

— Потачник! — засмеялась Лидия.

Волки, медведи и тигры метались за решетками, высунув от жары языки. Один только снежный барс надменно лежал на полу, вытянув перед собой мягкие лапы и положив на них голову. Зато лев, худой и чахлый, со впалыми, как у клячи, боками, проявляя явные признаки беспокойства, мотал головой и зевал.

— А еще царь зверей! — презрительно сказала Наташка.

— Знаешь, на кого он похож? — засмеялся Горелов.— На коллежского ассесора, ожидавшего очередной чин и вместо этого уволенного в отставку. Вот он и зевает, как будто хочет сказать: «Подумаешь, не больно-то и хотелось!»

— Алеша, — улыбнулась Лидия Степановна, — а вы сатирических стихов случайно не пишете?

— Нет, — сознался Горелов. — Шаржи для стенгазеты рисую. В нашей группе я в единственном числе исполняю обязанности всех Кукрыниксов. Да и вообще балуюсь кистью немного. Акварельки, пейзажи, портреты.

— Да что вы говорите! — изумилась Лидия. — И вы нам покажете?

— Не только покажу, но еще и позировать вас с Наташей заставлю.

— Наташа, ты слышишь?! — воскликнула Лидия певучим голосом. — Дядя Алеша обещает нас рисовать.

Они вовремя успели на поезд и сели в тот же детский вагон. Горелов сразу отметил, что Лидия выбрала место так, чтобы на обратном пути в окне не возникал выжженный солнцем кустарник, прячущий черные могильные памятники. «И правильно сделала, — одобрил он, — сколько же можно терзать себя прошлым?»

Поглядел на часы:

— Лида, а нам пора запеть: «Давай, космонавт, потихонечку трогай». Что-то запаздывает со стартом.

— Ах, это вы про паровоз! — засмеялась Лидия. — Повесьте мой плащ, пожалуйста.

Алексей с удовольствием выполнил ее просьбу. Паровозик загрохотал, обдал себя белесым паром, и в окнах, облитый вечерним солнцем, поплыл перрон.

— Мама, знаешь, что говорят колеса? — поперхнулась смешком Наташа. — До-мой! До-мой!

— Выходит, дома все-таки лучше? — потрепал ее за бантик Горелов.

— Еще бы, дядя Алеша, — согласилась Наташа. — Дома и стены помогают. Так моя мама говорит.

Многоэтажные каменные здания привокзального района остались позади, замелькали кособокие саманные домишки, а потом потянулась ровная строчка телеграфных столбов, высоких и стройных на фоне однообразной степи. Мелькнуло озерцо, к которому, гордо вскинув головы, торопились на водопой верблюды. Проплыли две черные юрты, очевидно служившие пристанищем чабанам, — и за окном вагона снова стало так пустынно и голо, что даже Наташка заскучала.

Лидия на обратном пути была молчаливой. Она односложно отвечала на вопросы Алексея, сама не сделала ни одной попытки завязать разговор. Горелову подумалось, что она снова ушла в горькие воспоминания, и он тоже умолк.

Встречный ветер становился к ночи прохладнее, заносил в окно обрывки паровозного дыма. Так и казалось, что тяжелый знойный степной воздух осел на землю, обессилев от усталости. Где-то далеко догорел багровый окаемок солнца, и в окне возник квадрат звездного неба. Наташка зябко передернула плечиками. Легкое платье с короткими рукавами плохо защищало от прохлады. Алексей вопросительно покосился на Лидию.

— Я, пожалуй, закрою окно. Она ведь только поправилась.

Лидия согласилась, как-то робко и виновато на него взглянула. Нет, она едва ли думала о чем-либо печальном. Просто синие глаза не таили откровенной радости. Когда неподатливая рама со скрипом поползла вверх, Лидия нерешительно попросила:

— Алеша, снимите, если не трудно, мой пыльник и набросьте на Наташку.

— Не надо, мама, — запротестовала полусонная девочка. — Я лучше к дяде Алеше прижмусь. Он те-еплый.

— Тогда мне дайте.

Алеша снял с крючка шуршащий плащ, отдающий еле уловимым запахом духов, и накинул на ее плечи. Нечаянно притронулся к холодному локтю.

— Я вас, как маленькую, — засмеялся он напряженно.

— Дядя Алеша, — потребовала Наташа, — садись ко мне ближе, а то холодно.

— Вот и попробуй не подчиниться, — развел он руками.

Наташка прислонилась к нему теплым тельцем, раза два зевнула и как-то сразу обмякла. А за окном была уже ночь, густая, как деготь. На весь вагон горела всего одна тусклая лампочка у выходной двери. Середина вагона, где они сидели, тонула во мраке. Алексей уже не видел лица Лидии, одна лишь прическа, высокая и пышная, выделялась над головой. Опасаясь потревожить засыпающую дочь, Лидия чуть наклонилась вперед, тихо-тихо сказала:

— Видите, какая она у меня... слабенькая еще совсем. Не стоило бы ее сегодня брать, да врачу показать надо было.

Оттого, что она была так близко и перешла на шепот, у Алексея знобко забилось сердце. Он видел, как с ее плеча сползает плащ, и не вставая — только руку протянул — поправил его. И опять, хотел того или не хотел, коснулся пальцами ее обнаженной руки. «Что это? — спросил он себя. — Почему мне так приятно сейчас и нет ничего вокруг: ни скорости этого допотопного паровозика, ни сонной степи за окном, ни звездного неба? Только я и она. Да Наташка, теплым комочком уткнувшаяся в бок. Я и Лидия. Неужели это и есть любовь? Словно невидимые импульсы идут от меня к ней и от нее ко мне. Телепатия, наука двадцатого века, да зачем ты мне нужна, если и так все ясно? Когда-то влюбленные пели под окнами у девушек серенады, выходили за них на рыцарские турниры или, объясняясь в любви, становились перед ними на колени. Смешно! Наш жестокий космический и атомный век сбросил в архив эти старомодные понятия. Обычаев нет, а любовь осталась. И если она настоящая, то нисколько не меньше и не мельче. Наверное, поэтому и кровь бьет в виски. Кто-то должен из нас сказать сегодня первое слово. Обязательно сегодня. Лидия — женщина. Ну и что же? Разве это тебя должно останавливать? Чем же она виновата, если пережила такую драму? Постой, постой. А что, если она по-прежнему любит своего погибшего мужа и ты не сумеешь заглушить в ней этого чувства? Она будет говорить тебе о любви и думать о нем, подставлять губы для поцелуя и вспоминать поцелуи прошлых лет? Нет! — яростно остановил себя Алексей. — Разве по одним ее глазам не видно, что в ее жизни наши отношения — новое. Слышишь, Лида. Я никогда, никогда не потребую, чтобы ты снимала со стены портрет своего погибшего мужа, как это сделал когда-то мой отчим Никита Петрович, велевший матери убрать портрет моего отца, сгоревшего в танке. Наташка должна помнить правду. Но я сделаю все, все, чтобы горе, поселившееся в тебе, не было вечным. Муж... Ну и что же? А если бы он был жив, а я бы встретил Лиду, и мы бы вот так вот смотрели в глаза друг другу, смотрели и все понимали? Если бы так же нетерпеливо стучала в виски кровь и было боязно от мысли, что я могу ее потерять? Разве бы я отступился от нее, зная, что пришло настоящее и большое чувство? Да нет же! И ни одна бы парткомиссия меня не запугала... Лида опять молчит. Что она думает обо мне?»

Мрак все плотнее обволакивал их обоих. Лидии казалось — она не видела таких ярких и крупных звезд. Сколько же времени она вообще не смотрела на звезды!

«Однако при чем тут звезды? — морщит Лидия лоб, будто она школьница и решает необыкновенно трудную задачу с иксами и игреками. — Рядом сидит Алеша. Как он нежно поддерживает левой рукой плечо Наташки. Интересно, если бы он стал моим мужем, полюбил бы он ее, как родную, или нет? Мужем?.. Да откуда ты взяла, наивная, растерявшаяся в жизни женщина? Неужели в мире так мало свежих, молоденьких девчонок, достойных этого добродушного парня? Но почему же он тогда так охотно встречается в эти дни со мной, дарит Наташке игрушки? Вот и сейчас ласково прижимает ее, сонную, к себе».

Ой как трудно было Лидии проводить грань в своих размышлениях между мечтами и реальностью! И как не хотелось ей, даже мысленно, отдавать Алексея во власть тех девчонок, которые были, по ее убеждению, его достойны. «А чем они меня лучше? — парировала она. — Тем, что не испытали и десятой доли моего? Тем, что, не споткнувшись, идут по жизни? А может, я, так много пережившая, в десять раз ему дороже. Да и сумеют ли они любить его, как я? Первый раз после смерти Николая встречаю человека, которому можно довериться».

Звезды напористо лезли в квадрат окна, молчаливые и холодные. Лидия неотрывно смотрела в ночное небо, такое чарующее и далекое. И Алексей, будто они сговорились, тоже любовался ночным небом. Сказал:

— Странное дело, Лида... Вы видите группу вот этих бледноватых звезд, что вытянуты спиралью? Совсем как браслет от часов. Это Млечный Путь, или, иными словами, та самая Галактика, в которую входит и наше Солнце. И если смотреть на нас откуда-нибудь с Юпитера или Сатурна, то что мы такое? Всего-навсего мерцающая звезда. А наше солнце, которому мы ежедневно умиляемся... Оно тратит около двух миллионов лет, чтобы замкнуть орбиту вокруг Галактики. Страшно даже подумать, что галактический год — это двести миллионов наших обыкновенных годиков. С точки зрения этого календаря человечество не просуществовало и двух суток.

Лидия недоверчиво усмехнулась:

— Алеша, да откуда вы знаете это?

Он тряхнул головой, будто обрадовался, что вспомнил:

— Так. Приходилось. Мы же, летчики и парашютисты, к звездам поближе, чем такие земные пешеходы, как вы с Наташей.

— Что же тогда, по-вашему, человеческая жизнь с точки зрения этих масштабов?

— С точки зрения Солнца, что ходит вокруг Галактики двести миллионов лет?

— Да.

— Пылинка, — весело ответил он. — Но мы от этого не унываем. Раньше мы считали, что человек — царь природы только на земле, а теперь подбираемся и к космосу.

— Может, наши потомки и к солнцу подберутся?

— Опасаюсь, что нет. На его поверхности шесть тысяч градусов. Зачем нам лезть в такое пекло?

— Конечно, — засмеялась Лидия, — нам и на земле дела хватит.

Они помолчали. Поезд промчался мимо какого-то полустанка, и желтые огни косо перечеркнули окно. Наташа забормотала во сне. Алексей поправил завернувшееся на ее холодных коленках платье. Поймал себя на мысли, что снова ему хочется протянуть руку вперед, столкнуться как бы нечаянно с рукой Лидии. Словно прочтя эту его мысль, невидимая во мраке Лидия промолвила:

— Я уже отогрелась, Алеша. Возьмите плащ. Вы тоже замерзли в одной рубашке. Да и Наташка...

— Я-то ничего, — тронутый ее заботой, возразил Алексей, — а вот Наташа, та действительно. — И сжал в потемках ее ладонь неповинующимися твердыми пальцами. Лидия ответила слабым пожатием. Он ощутил на ее руке шершавые утолщения.

— Это мозоли, — неестественным от напряжения голосом сказала Лидия. — Я же все сама делаю, да и по косметическим кабинетам ходить некогда. Видите, какая я совсем не светская женщина.

Он сильнее пожал ее руку, сказал:

— Вы — хорошая.

Лидия сделала вид, что не расслышала.

— Сейчас будет Гирей, — вспомнила она, — потом Новая и Степновск. — Отдернула руку и, словно извиняясь за это резкое движение, ласковым грудным голосом повторила: — Плащ-то возьмите.

Горелов покрыл Наташку шуршащим Лидиным плащом и опять уловил исходивший от материи запах ее духов.

Поезд опоздал с прибытием в Степновск на час. Когда в окне замелькали перронные огни и, лязгнув буферами, старенькие вагоны замерли под усталый вскрик паровоза, Лидия обеспокоенно кивнула на спящую дочь:

— Давайте ее будить.

— И не думайте, — запротестовал Горелов, — девочка только-только разоспалась, а вы... На руках понесу.

— Так она ж уже школьница, — не сдержала женщина счастливого смешка, и Алексей понял, как она сейчас хочет, чтобы он на самом деле вынес Наташку из вагона на руках. «А вдруг кто из наших забрел в это время на полустанок?» — поморщился он и тотчас ощутил, как какой-то неведомый голос с вызовом спросил: «Ну и что же? Вот ты уже и испугался, что кто-то что-то о тебе подумает». «Да нет же, вовсе нет! — возразил он этому голосу. — Пусть хоть сам Андрюшка Субботин увидит, первый наш пересмешник. Чихал я и на его остроты!»

— Давай, моя маленькая, — Алексей поднял на сильных руках показавшееся таким легким тельце девочки. — Вы идите вперед, Лида, — попросил он.

Газик стоял на шоссе. Водитель с некоторым удивлением покосился на заснувшую девочку и весело поприветствовал Горелова:

— Управились, товарищ капитан? А я минутка в минутку по расписанию прибыл. Но ведь «экспресс» у нас знаете какой? На целый час опоздать соизволил... Вы с девочкой впереди сядете?

— Позади, пожалуй, удобнее, — решил Горелов. — А вы, Лида, как хотите. Можете и на переднем сиденье устроиться.

— Я тоже с вами, — отозвалась она. — Держать Наташку помогу.

— Устраивайтесь как вам удобнее, — подал голос солдат, — а я свою «коломбину» так поведу, что кроха и не услышит.

Он не соврал: и на самом деле за всю дорогу Наташа лишь раз сонно всхлипнула. Когда Горелов вынес девочку из машины и разрешил ехать водителю в гараж, Наташа открыла на секунду глаза, увидела звездное небо и лицо Алексея, освещенное подъездным фонарем.

— Ты, дядя Алеша? — улыбнулась она. — Ой, как удобно держишь меня. Ты смотри не уходи. Побудь у нас немножечко, пока я засну.

Она ухватилась за его шею и снова закрыла глаза. Деревянные ступеньки заскрипели под его ногами. Лидия шла впереди, стараясь ступать как можно бесшумнее, и Алексей понял: она не хочет, чтобы кто-нибудь из соседей их увидел. У самой двери сказала извиняющимся шепотом:

— Алеша, вам придется немножко пострадать, пока я ключ в сумке разыщу.

Она молча рылась в сумке, ища затерявшийся среди кульков и пакетов ключ, а найдя, быстро открыла дверной замок и тем же тревожным шепотом пригласила Алексея войти. Дверь быстро захлопнулась за его спиной, и он остался стоять в коридоре с Наташей на руках, по-прежнему обнимавшей его во сне за шею. Лидия прошла мимо, сбрасывая с себя плащ, распахнула дверь в комнату дочери. Вспыхнул оранжевый лучик ночника. Алексей слышал, как она взбивала подушку на детской постели. Потом вышла, расшнуровала на ее ножках туфельки и деловито спросила:

— В платье положим? Не хочется ее тревожить.

— В платье, — согласился Алексей, обрадовавшийся, что она с ним советуется. Девочка настолько устала, что даже не шевельнулась, когда ее укладывали в кровать. Горелов, пятясь, вышел в коридор. Сам того не замечая, он спиной закрыл выключатель, а Лидия, покидая детскую, загасила ночник, и они остались в кромешных потемках.

— Я сейчас зажгу, — поспешно сказала она, стоя совсем близко от него. Алексей услышал горячие толчки своего сердца, и ему опять стало знобко. «Что говорят в таких случаях? — пришла глупая мысль, но он тотчас ее отбросил. — А я ничего не скажу. У меня нет подходящих слов для такой, как она. Просто я ее очень люблю».

В поисках выключателя Лидина рука шарила по стене, где-то правее или левее его головы, и вдруг, споткнувшись, упала на его плечо, горячая и покорная. И Алексею почудилось, будто узкий коридор осветился непонятным ярким светом. Это, наверное, почудилось, потому что на какое-то мгновение даже в потемках он ясно представил себе ее всю: и тонкое светло-голубое платье, и обнаженную шею, и глаза под удивленно поднятыми бровями, и высокую гордую корону светлых волос. А ее рука... она лежала на его плече, и Лидия, растерявшаяся от неожиданности, не могла ее почему-то снять. Непонятная сила как цепями удерживала эту руку. Он ощутил горячее дыхание Лидии и, уже ни о чем не думая, властно прижал ее к себе. Она не отбивалась, не делала попытки остановить.

— Я же за выключателем, — протянула она как-то жалобно и беззащитно и другой, свободной рукой все-таки зажгла свет. Он увидел большие-большие, странно застывшие синие глаза, сведенные болью и радостью, и свое отражение в них.

— Ой, Алеша, — почти простонала она, — как же мне сейчас страшно!

— Отчего, родная? — спросил он шепотом и опять выключил свет.

— Оттого, что я тебя так люблю... и ты любишь, — прибавила она уверенно и потянулась навстречу, прижалась пылающим лицом к его лицу, захлестнула его лоб и щеки душистыми прядями волос. Губы у нее были холодные, и она их долго не отрывала. Он почувствовал солоноватые капли на ее щеках.— Плачешь? Зачем?

— Не спрашивай. Дай помолчать!..

— Молчать? Оттого что мы так счастливы? Что ты, Лида!

— А ты остерегись, Алеша, остерегись пышных слов. Они часто бывают фальшивыми.

— Девочка моя, да ты что! Неужели не веришь?

Уже привыкли глаза его к темноте коридора и ясно видели прямоугольник двери, ведущей в большую комнату. Полоски голубого звездного света ложились на порог. Он схватил Лидию на руки, сдавленно засмеялся:

— Я тебя, как Наташку... Ты сейчас легкая-легкая. Хочешь я всю жизнь буду тебя так носить? Хочешь? Только скажи. Если тебе по душе вот такое состояние невесомости...

— Пусти! — потребовала она неожиданно.

— Ты меня гонишь? — спросил он огорченно, но Лидия не дала договорить, бросилась ему на шею.

— Я не в праве этого делать, слышишь! И ты не должен... Ты еще молод... совсем юный. И у тебя должна быть прекрасная девчонка. Настоящая, такая, что приходит один раз в жизни. Зачем тебе побитая жизнью вдовушка, да еще с ребенком?..

Он опять схватил ее на руки, громко перебил:

— Ты совершенно права! Мне действительно очень была нужна девчонка. Именно из тех, что встречаются только раз в жизни. И эту девчонку я сегодня нашел.

* * *

Горелов появился в гостинице в десять утра, сделав вид, что только вернулся из города. В холле были почти все космонавты, готовившиеся к отъезду на аэродром. Субботин зелеными прищуренными глазами критически осмотрел Алексея.

— С благополучным возвращением, турист. Как там поживает город? В историческом музее экспонаты руками не трогал? А коньячишко армянский в ресторанах там подают? С девчонками не познакомился? Привез бы какую-нибудь среднеазиаточку. Вот бы Павел Иваныч Нелидов возрадовался. Мы бы тут и свадебку организовали. Сначала по русскому варианту, затем по-здешнему.

Подошел Ножиков и, улыбаясь, проинформировал:

— А мы вчера по три прыжка на нос сделали. В темпе. Сегодня по два предстоит выполнить. Ты как?

Полковник Нелидов, разговаривавший в эту минуту с Дремовым и Мариной Бережковой, успел прислушаться и остановил парторга:

— Что-что? Прыгать? Нет, он уже свою программу отпрыгал. Мы его даже на аэродром не возьмем.

В отряде космонавтов не полагалось много расспрашивать друг друга о полученных заданиях. Поэтому вмешательство Нелидова сразу оградило Алексея от любопытства друзей. Карпов и Локтев поглядели на него подозрительно, и оба вздохнули: что ж, мол, наш «лунник» получил новое задание.

Подошел серый пропыленный автобус, и космонавты веселой гурьбой двинулись к нему. Горелов поднес парашютный ранец Марины Бережковой, и она с грустинкой посмотрела на него дымчатыми глазами. Видно, и до сих пор вспоминала Марина свою первую привязанность и их неудачное объяснение в любви, неуклюжее и прямое. Правильно он тогда ей ответил. Нет, не смог бы он ее полюбить, пусть и не было в ту пору чувства, хотя бы отдаленно напоминающего его нынешнее отношение к Лиде. Продолжая думать о случившемся, Алексей поднялся к себе в номер. Все теперь воспринималось по-новому. Хотелось и радоваться, и улыбаться.

«Вот я и споткнулся, — думал он весело. — Шел, шел по жизни ровненько и спокойно, усмехался, узнавая о чужих страстях и размолвках, а теперь жду не дождусь вечера, да что там вечера, уже сейчас хочется ее увидеть. Что она сейчас делает, моя Лидия Степановна! Кормит Наташку? Убирает комнату? Читает?

На столе среди разбросанных красок, карандашей л кисточек лежало письмо.

«Дорогой Алексей Павлович! — писал ему конструктор Станислав Леонидович. — Как идут ваши дела? Весьма обеспокоен вашей научной работой. Есть ли сдвиги? Опасаюсь, что аэродромная суета настолько втянула вас в свой водоворот, что рукопись лежит нетронутой. Тогда скорблю о случившемся.

У нас установилась ясная погода. Полагаю, что вот-вот прогремит «пора» и не позднее чем через недельку-две мы встретимся». Горелов оторвал заблестевшие глаза от письма. Так вот почему его отстранили от парашютных прыжков, дали время на отдых! Добрейший Станислав Леонидович, пользуясь заранее оговоренным кодом, прислал долгожданное известие. «Установилась ясная погода», — означало, что корабль, готовящийся к полету вокруг Луны, прошел последние испытания и принят государственной комиссией! А слово «пора» подразумевало сроки последних испытаний космонавта в корабле.

— Наконец-то! — взволнованно прошептал Горелов.

Стоя у стола с письмом в руке, он сосредоточенно смотрел в распахнутое окно на пойму Иртыша и далеко за ней уходящую к горизонту степь, будто там, за зыбкой линией горизонта, мог прочитать ответ на какие-то свои мысли.

Пора улетать в Москву!

Пора, отложив в сторону все остальное, проходить последние испытания в термобарокамере, а потом несколько дней обживать и осваивать кабину космического корабля, с которой его уже знакомили, пора ехать на космодром и готовиться к старту. К тому самому старту, которого он ожидал всю свою жизнь! Неужели через несколько недель в клубах дыма и пламени унесется ракета в неведомую черную даль, где не был еще ни один человек? Горелов замер, не в силах пошевелиться. Было и радостно и тревожно. Вот и сбудутся столько раз отрепетированные на земле расчеты конструкторов и ученых, и он, никому не известный сегодня, сразу заставит говорить о себе весь мир, как заставляли говорить все предшественники-космонавты. Им тоже нелегко было идти по звездной целине, опоясывая Землю первыми витками.

Ну а первые выходы в открытый космос из корабля и стыковки, они тоже кое-чего требовали помимо точных расчетов. Им нелегко доставалось, первым? И в то же время они только щупали космос, прислушиваясь к нему чутко и настороженно, чтобы извлечь как можно больше ценного из этих первых встреч. Он же пойдет гораздо дальше их. Металлический корпус «Зари» унесется от Земли почти на четыреста тысяч километров и там, в голой пустой вышине, сделает первый виток вокруг Луны, неся на борту человека. И будет этим человеком он, Алешка Горелов! Это о нем зашумят сразу тысячи радиостанций и газет.

«Ты этого хочешь? — остановил он себя сурово и усмехнулся. — Нет! Честное слово, нет!» — возразил он себе, понимая, что нисколько не фальшивит. Слава... Ее бы лучше и не было! Но чертовски хочется заглянуть в то такое далекое пространство и первым убедиться, насколько тело Луны — в кратерах и впадинах — соответствует снимкам, добытым искусственными спутниками и лабораториями, на нее садившимися. Он первым расскажет о том, что почувствовал и увидел, совершая облет Луны. Если, конечно, вернется.

«Но ведь все возвращались, — сказал он себе тотчас. — Один лишь Комаров... Но это такой случай. Доказано же, что по силам человеку совершить подобный облет, и разве я душою, разумом или телом дрогну?»

Слава?! Нет, он меньше всего сейчас о ней думал. Да и как о ней можно было думать, если земля стала вдвое дороже, оттого что прочно и властно вошла в его жизнь первая любовь? Он уже ясно представлял, что полет, который он так долго ожидает, сулит на деле сомнения, тревогу, опасности. В сущности, каждый час — да что там каждый час! — каждая секунда будет наполнена предельным напряжением нервов и мышц, риском, рождающим опасения.

За окном у подъезда гостиницы зашуршали шины автомобиля, потом быстрые твердые шаги раздались в коридоре, и, наконец, уверенный стук в дверь. Горелов рассеянно сказал «войдите» и удивился, когда увидел на пороге полковника Нелидова.

Павел Иванович снял с седеющей головы фуражку.

— Чего же не предлагаете гостю садиться?

Горелов усмехнулся:

— Не прибедняйтесь, Павел Иванович! Вы не гость.

Нелидов сел напротив Алеши.

— У-ух, и жарища! Не знаю, какая бывает в Термезе, но здесь сущий ад.

Алексей смотрел на замполита с деланным равнодушием.

— Наши там как? Отпрыгались?

— Костров и Субботин — уже. Когда уезжал, «антоша» повез Дремова и девушек.

— Еще бы, — повел плечом Горелов, — Жора Каменев будет их опекать. Там ведь Женя Светлова, его любовь.

Нелидов небрежно сунул в карман мокрый платок.

— А разве это плохо, если Каменев опекает любимую девушку?

— Я не сказал, что плохо, — покачал головой Горелов и подумал: «Если бы Лида прыгала, я бы ни на миллиметр не отошел». — Нет, я не сказал: плохо. Мир издавна так устроен, что в трудную минуту мужчине хочется прийти на помощь любимой. Аксиома.

Замполит, не вслушиваясь, заметил:

— Вы бы тоже, Алексей Павлович, опекали любимую девушку, попади она в сложную обстановку.

— Девушку? — уставился Горелов.

— Ну, женщину, — поправился Нелидов и спокойно перенес его подозрительный взгляд. — Любимую женщину.

В глазах Нелидова светились плохо спрятанные коварные огоньки, и у Горелова не оставалось никаких сомнений: знает. Он чуть покраснел и недовольно спросил:

— А откуда вам известно?

— Политработник — инженер человеческих душ. Еще Горький об этом говорил.

— Горький так про писателей говорил.

— Пускай про писателей, — охотно согласился Нелидов, — за точность цитаты, как говорится, не ручаюсь. Мне действительно кажется, Алексей Павлович, что вы увлечены женщиной.

Горелов сердито свел брови:

— Превратности маленького гарнизона. Стоило только однажды проехать в пригородном поезде с хорошим добрым человеком — и уже...

Нелидов убрал со стола загорелые руки.

— Алексей Павлович, вы меня огорчаете. Я к вам с открытым сердцем, а вы...

— Да нет, отчего же? — шумно вздохнул Горелов. — Я из своей жизни секрета не делаю, Павел Иванович. Тем более для вас. Да, мне понравилась женщина, которую вы, вероятно, подразумеваете? Так что же в этом противоестественного?

— Ровным счетом ничего, — поспешно согласился полковник, — но знаете... Как бы это получше сформулировать, чтобы вы не обиделись?..

Горелов не дал ему и минуты на раздумье:

— Говорите прямо.

— Хорошо. Скажу, согласился Нелидов и положил ладони на свои колени, туго обтянутые выцветающими от солнца брюками. — Вы вот сказали: понравилась. А как это надо понимать? Что такое понравилась? Познакомились, съездили вместе в город, назначили свидание. Может быть, воспользовались минутной слабостью, а потом сели в самолет и укатили из Степновска?

— Да за кого вы меня принимаете? — вспыхнул Горелов и даже встал со стула. — Вот уж не ожидал, Павел Иванович. Да разве к такой, как она, с подобным пошлым репертуаром можно!

— Вот и я считаю, что нельзя, — подтвердил Нелидов сухо. — Не такая женщина Лидия Степановна. Она человек большой душевной чистоты. Перенесла огромное потрясение. Об этом все степновские старожилы знают. Она уже несколько лет живет вдовой — и ни одного флирта, ни одной интрижки. Есть люди, которые душевную чистоту и память о прошлом делают своими идеалами. Подозреваю, она из таких. А вы — «понравилась».

— С языка нечаянно сорвалось, — сдался Горелов, тронутый тем, что Нелидов восторженно отозвался о Лидии. — Я ее люблю по-настоящему, Павел Иванович.

— По-настоящему, говорите? — задумчиво повторил полковник. — А вы не боитесь этой настоящей любви?

—— Почему? — опуская глаза, спросил Горелов.

— Вам не кажется, что эта любовь в какой-то мере не равная?

— Не понимаю вас.

— Это же очень просто, Алексей Павлович. Вы еще неопытный в житейских делах человек. Была ли у вас за плечами настоящая любовь? Думаю, нет. А Лидия Степановна уже многое пережила. Она отнюдь не розовая тургеневская барышня.

— Вы все стращаете. — Горелов задумался. Курчавые волосы посыпались на лоб, сразу постаревший от прорезавшихся морщинок. Твердой неделимой линией стали губы. — Вы все же как-то странно рассуждаете, Павел Иванович. Неравные отношения... Я, не знавший любви, и она, ее испытавшая, обремененная житейским опытом... Ну и что же! — выкрикнул он и сразу весь просветлел. — А если я ее люблю по самому-самому большому счету? Разве меня что-либо остановит?

— Полагаю, нет, — отступил замполит. — Только я советую все продумать.

— Продумать?.. А может, еще к Сереже Ножикову пойти, на колени перед ним встать: «Дорогой товарищ Ножиков, наш партийный секретарь. Член КПСС с шестьдесят второго года, летчик-космонавт капитан Горелов влюбился в женщину, ранее выходившую замуж. Благослови, владыко, и разреши с нею бракосочетаться». Так, что ли?

— Так, Алеша, — повеселел Нелидов, — именно так.

Горелов вдруг застыл посреди комнаты:

— Смех — дело хорошее, Павел Иванович, — но лишь тогда, когда под стать настроению. А вы на меня нагнали озабоченность. Да, мы приходим друг к другу с разным жизненным опытом. Лидия и я. Это верно. Вас нельзя опровергнуть. Тезис соответствует истине. Я должен воспитывать ее дочь, и воспитывать так, чтобы она меня считала настоящим отцом. Это нелегко. Павел Иванович, скажите мне... Вы опытнее и разумнее. А бывает же, что неравные на первый взгляд браки оказываются очень счастливыми?

Глаза Нелидова потеплели.

— Бывают, Алексей Павлович... Вы мою жену, наверное, видели?

— Видел, — неуверенно и несколько удивленно протянул Алексей. Он представил беленькую, очень стройную, высокую женщину, иногда встречавшуюся на асфальтовых дорожках их городка, ее светлые бровки над подвижными глазами. Вспомнил, как легко она бегала на лыжах в белых легких бурках. Однажды он видел зимой их вместе. Она держала Нелидова под руку, шла быстрыми танцующими шажками и казалась совершенно юной рядом с широколицым седеющим замполитом. И Горелову сначала даже подумалось, что не жена она ему вовсе, а сестренка младшая или племянница. Он даже сказал об этом Субботину. Тот грубо отрезал:

— Чудак, это же у него вторая. А разве второй раз на старухах женятся!

Потом он видел их летом на подмосковном пляже. Под знойным августовским солнцем лежал полковник на песке, и его тело с синевою мускулов у предплечий хотя и не потеряло еще упругости, но уже никак не могло быть названо стройным. А беленькая женщина резвилась, плескалась в воде. И снова появилась у Алексея мысль, что не жена она ему, доброму и немолодому Павлу Ивановичу, а младшая сестренка, о чем дотошный Субботин не знает.

— Видел, — повторил Горелов тверже.

— И что же вам бросилось в глаза?

— Как будто бы она вас моложе.

— Не как будто бы, а на целые восемнадцать лет.

Горелову на мгновение стало неловко от мысли, что он некстати задел больную струну в душе своего собеседника. Поднял глаза на замполита, но ни тоски, ни огорчения, ни боли не прочел на его лице. Наоборот, лицо этого много повидавшего человека было согрето мягким ясным светом. Будто вспомнил Нелидов о чем-то самом дорогом и не хочет с этим воспоминанием расставаться.

— Смешно, если разобраться, Алексей Павлович, — заговорил полковник после некоторого колебания, — как иной раз меняются наши убеждения. Когда мне было двадцать пять, человек, женившийся на женщине, лет на десять его моложе, казался мне чуть ли не преступником. А вот поди ж ты, сам попал в такое положение, да еще и похлеще иных. Хотите знать, как это вышло? — спросил он быстро и, не дав Горелову ответить, продолжал: — В сорок восьмом году был я уже майором. За плечами война, на груди ордена, под командованием — авиационный полк. Служил я в то время на Крайнем Севере, был женат на артистке. Фамилии ее называть вам не стану, возможно, она вам и известна. Скажу лишь, что выступала моя жена примерно с тем же репертуаром, что и Клавдия Шульженко, только уступала ей, конечно, во многом. Но успехом пользовалась немалым, и не на одной только сцене, — усмехнулся он криво. — Что я могу сказать о своей жене? Она не давала мне явного повода для обвинений в неверности. Но когда начинает рушиться семья, есть сотни незримых примет, по которым мужчина узнает об изменах жены. Несколько раз я встречал Ларису в обществе других мужчин в самое непредвиденное время. «Это наш режиссер», — говорила она. «Это наш новый тенор», «Это наш новый ударник». И кончалось тем, что в их обществе я шел в ресторан или вечернее кафе, чокался, пил. Словом, имел дело с целым духовым оркестром, если процитировать пошленький анекдот. Вы, может, захотите меня спросить, почему я ни разу не взорвался, не стукнул ее или кого-нибудь из ее любовников кулаком? Всему причиной — внешне неуязвимая ее ложь. Ничто так не повергает в тупую равнодушную тоску, как эта женская ложь. Моя Лариса возвращалась домой нередко далеко за полночь и невозмутимо говорила: «Обсуждали неудачи сегодняшнего концерта. Знаешь, как горячо спорили! Ты не веришь? Позвони Лидке Соломоновой». И я не мог что-либо возразить, хотя знал прекрасно, что все от начала и до конца — ложь... Потом нас перевели еще дальше на север, и новый суровый гарнизон оказался моей Ларисе не по душе. Хныкала, хныкала, а потом собрала чемоданы и уехала. Не мог я ее удерживать, Горелов. Разумом и сердцем не мог. А прикрикнуть — голоса не хватало. Может, если бы прикрикнул, все осталось по-прежнему. Только к чему? Через полгода прислала Лариса длинное слезное письмо, в котором просила не осуждать сурово за то, что вышла она замуж за какого-то режиссера, поддержавшего ее дарование... Скучнейшая, банальнейшая история. Теперь даже вспоминать не хочется. А тогда я отнесся к своей беде далеко не бесстрастно. Самое трудное время выбрала Лариса для своего предательства. В полку осваивалась новая реактивная техника. Неудачи одна за другой. Того и гляди, снимут с должности и в запас отправят. Сразу семь бед обрушилось на меня. Тоскливо, муторно было — тебе не понять. Все же пересилил я себя. Товарищи поддержали. Взял в руки, волю напряг, и дела стали выправляться. Весною летчики наши перехватили иностранный самолет-нарушитель, сесть его принудили. Им — орден, а мне — снятые выговора и звание подполковника. А к концу года полк по всем статьям в передовые вышел. Вызывает меня командующий и награждает путевкой на Черноморское побережье.

«Съезди, развейся на море, Нелидов». Я плечами пожал и усмехнулся:

«Зачем мне море? У нас тут тоже море. Даже целый океан Северный Ледовитый».

Генерал не любил возражений, бровями повел:

«Ладно, ладно, океан наш, к сожалению, не для отпускников, а там пальмы, кипарисы, субтропики».

Поехал я. И встретился в санатории с бывшим своим начальником штаба полка Колычевым. Он лет на десять меня был постарше. Спускаюсь по лесенке на пляж, в пижаме, с полотенцем через плечо, вид самый что ни на есть курортный, и он — навстречу. А рядом девчушка.

Остроносая, как галчонок, веснушки на носу и щеках, в пестром клетчатом сарафанчике. Шея загорелая, ручонки тоненькие, коленки острые и сбитые. Ключицы так и выпирают. Только высокая, с папой вровень. Мы с Колычевым обнялись — и даже прослезились немного. Вспомнили, как я горел, когда над аэродромом двух «мессеров» пришил, пытавшихся атаковать транспортный самолет с командующим фронтом.

«Здравствуй, Игорь Петрович, — говорю, — сколько лет-зим не виделись! Вот здорово, что двадцать четыре денечка отдыхать теперь вместе будем! А где же твоя половина?»

Он глаза отвел и — глухо:

«Рак. Летальный исход. Познакомься с дочерью. Это моя Иришка. Поздоровайся, девочка, с дядей Пашей».

Скоротали мы месяц. Иришке в ту пору шел семнадцатый год. Лазила она по горам отчаянно, никто угнаться не мог. Ну а на море я ее побивал и по скорости и по дальности, все-таки бывший краснофлотец. Сдружились мы с нею накрепко. Был я в ту пору еще молодцом: лишнего веса ни-ни, седых волос тоже. Иришка чуть не замирала от восторга, когда я прыгал с самой верхней площадки вышки в море. Много у нас с ней было разговоров и полудетских и взрослых. Она привыкла к моему снисходительному полушутливому тону. А когда расставались, щекой к плечу прижалась, совсем как козочка. «Не хочу вас отпускать, дядя Паша, в ваши свирепые ледяные просторы». Я только грустно вздохнул. Пока мы втроем проводили отпуск, от Иришкиного смеха и добрых шуток оттаяло сердце. Уехал. Опять полеты, аэродромная одинокая жизнь. Прошло два года, и я снова получил путевку в тот самый санаторий. Захожу в вестибюль и первый, кого встречаю, — Колычев. Обнялись. И только когда намяли друг другу бока, увидел я рядом с ним стройную зеленоглазую девушку. Даже не сразу угадал в ней Иришку. Думал, бросится, прижмется, как тогда, при расставании. Но она пугливо отодвинулась, протянула руку и уже не «здравствуйте, дядя Паша», а «здравствуйте, Павел Иванович» произнесла.

«Здравствуй, Ириша! — воскликнул я. — Какая же ты, право, взрослая!»

«А как же! — вмешался Игорь Петрович. — Уже на третьем курсе пединститута».

Я пристальней на нее поглядел. Куда девались выпирающие ключицы и острые в ссадинах коленки! Глаза широкие, пышная волна светлых волос на голове. Иришка преодолела робость, призналась: «А мы сюда третий год ездим и ни разу вас не встретили, Павел Иванович».

«Да-да, — подтвердил и Колычев, — что-то ты, брат, того — пренебрегаешь Черноморским побережьем».

Ириша в глаза мне смотрит и с доброй насмешкой прибавляет:

«Да разве, папа, северного медведя легко в край магнолий и кипарисов вытащить!»

Снова побежали дни, какие-то особенные, легкие. Мы лазили по горам, катались на глиссере, заплывали вдвоем с Иришей далеко от берега. По вечерам она играла нам Грига и Шопена. Едва ли она была безукоризненной исполнительницей, но нам нравилось. По воскресеньям мы ходили обедать в маленький портовый ресторанчик: Колычев, Ириша и я. Мы спускались в подвал по узкой деревянной лесенке, распивали бутылочку «рислинга». Оглядывая низкие своды, Ириша пускалась в отчаянные импровизации о пиратах и купцах, которые в древности могли, по ее мнению, посещать подобные кабачки. Игорь Петрович в эти минуты спешил ее прервать и начинал вспоминать фронтовое прошлое, путь нашего полка. Почему-то он много рассказывал о моих воздушных боях. Ириша слушала с остановившимися глазами, ее захватывала наша авиационная романтика. А мне становилось неловко от того, что мои воздушные бои в изображении Колычева становились очень преувеличенными. Однажды я его даже перебил:

«Игорь Петрович, Ирише уже наскучило. Ты бы лучше о себе рассказал».

Ириша улыбнулась:

«Не слушай его, папка, ты очень интересно говоришь».

А он засмеялся:

«О себе? Не шути, Павлуша. Я же был начштаба и в основном реляции на подвиги сочинял, а не совершал их!»

Очевидно, и о моей беде рассказал он Ирише. Выдался как-то ветреный вечер. Купаться было опасно, на бетонный мол набегали волны в шесть баллов. Мы были на веранде санатория вдвоем с Иришей. Клавиши пели под ее пальцами. Неожиданно она захлопнула крышку рояля и тихо спросила:

«Павел Иванович, а это правда, что вы разошлись с женой?»

Я поднял голову. Никогда не забуду этих тревожных, грустящих глаз. Ответил коротко:

«Да, правда».

Ириша или не заметила сухости моего тона, или сделала вид, что не обратила на него внимания.

«Я ее на одном концерте слушала, — сказала она, — красивая женщина, и поет ничего. А вам не жалко, что вы больше не с ней?»

Я пожал удивленно плечами: мол, не знаю. Вдруг Иришкины глаза потемнели, расширились, и она гневным шепотом заговорила:

«Она злая, гадкая, низкая! Как она посмела принести такую боль вам, хорошему, доброму и честному!»

Я никогда не видел Иришку такой ожесточенной. Сделал попытку натужно улыбнуться:

«Да ты постой, не шуми, успокойся».

Но она с заблестевшими от слез глазами топнула босоножкой и упрямо повторила:

«Нет-нет, не смейте мне возражать! Она злая, гадкая, низкая».

Иришка убежала с веранды, а я пошел к себе. В ту ночь долго не спал, тянул папиросу за папиросой. У меня не оставалось никаких сомнений: Иришка в меня влюбилась. Первое робкое чувство! Мы обязаны его замечать и щадить. Надо беречь первую любовь человека и не всегда давать ей разгореться. Что я мог, бывалый тридцатишестилетний человек, противопоставить этому наивному, горячему чувству? Уйти в себя, как улитка в раковину, и сделать вид, будто ничего не понимаю? Вероятно, так было бы педагогичнее, но я уже не мог. Да и какой из меня, фронтового летчика, педагог! Видно, все-таки проснулся во мне эгоист. Слишком дорогой показалась внезапно эта девушка.

На другой день как ни в чем не бывало мы встретились на пляже. Ни одного слова о вчерашней вспышке. Мы любили с Иришей заплывать от берега далеко, километра за полтора, а то и за два, так что наши головы на ровном темно-голубом фоне воды почти терялись из виду. В санатории все к этому привыкли и нашими исчезновениями не интересовались. Игорь Петрович, пока мы плавали, примыкал к какому-нибудь кружку отдыхающих, слушал чужие разговоры, вставлял в них несколько своих одобрительных или порицательных фраз, в зависимости от того, о чем говорили, или в «кинга» играл. На этот раз он, придя на пляж, увлекся шахматами и с соседом по палате пожилым инженер-полковником разыгрывал какой-то сложный дебют. Ириша подошла ко мне. В желтеньком скромном купальнике с вышитой розой на груди выглядела она словно отлитой из бронзы, до того была стройной и загорелой. Поправляя розовую шапочку, спросила: «Поплывем?»

Я молча закрыл и открыл глаза.

«Вот видите, — засмеялась Ириша, — мы даже без слов понимаем друг друга».

Вода была мягкая, бархатная, какая бывает только на Черном море. Мы быстро отплыли от берега, оставив позади себя толпу ныряющих и барахтающихся курортников. С каждым взмахом руки вода казалась все плотнее и теплее. Так и думается, что твои скованные солнечной дремой движения излишни, вода и так уже держит твое тело на своей соленой поверхности. Оглянешься назад — силуэты купающихся у берега уже растворились в голубом воздухе, да и сам берег с панорамой белых, сверкающих на солнце санаторных построек отодвинулся далеко-далеко. Одно лишь солнце, бьющее в глаза, линия горизонта и бескрайняя, убегающая вперед ширь моря да розовая шапочка Иришки, подпрыгивающая на волне рядом, — и ничего больше.

Мы заплыли так далеко, что очертания берега стали таять в знойной послеполуденной дымке. Нас никто не видел и не слышал. Ириша плыла на боку, спокойно отфыркиваясь. Я видел ее повернутое ко мне загорелое лицо, яркие, как морские брызги, глаза, зубы, чуть обнаженные в подбадривающей улыбке. Она попробовала было запеть всем полюбившуюся в те годы песню о соловьях, которых просят не будить уставших солдат, но сорвалась и, весело расхохотавшись, крикнула:

«Голоса не хватает, Павел Иванович! Глубина-то какая под нами!»

Я попробовал отшутиться и подпел: «Высота, высота поднебесная, глубина, глубина океанская!» Она еще веселее расхохоталась:

«Врете, Павел Иванович. И у вас нет голоса!»

«Ириша, это же неделикатно. Старшему — и в таком тоне!»

Ириша фыркнула и закашлялась:

«Ой, я полморя выпила от смеха, Павел Иванович! Да какой же вы старший? Вы лучше всех моих ровесников. Лучше и моложе! И не спорьте! Если бы я считала вас старшим, я бы и на пятьдесят метров от берега с вами не поплыла. Вдруг инфаркт миокарда, недомогание печени или еще что-нибудь...»

«Например, замедленность речи».

«О! Этим вы давно страдаете, — уколола Ириша, — поэтому и произносите сегодня слова в час по чайной ложке».

Она окунула голову в темную массу воды и ладонью вытерла лицо. Ириша никогда не говорила первой: «Поплывем назад», а ожидала, когда это предложу я, и, кокетливо покачивая головкой, просила: «Назад, так рано? Ну, Павел Иванович, ну, хороший, ну, миленький! Давайте еще метров сто вперед?» И я уступал. Проплыв небольшое расстояние, она поворачивала к берегу. Ей не нужны были эти лишние метры. Ей надо было настоять на своем. Так и на этот раз было. Когда мы повернули назад, оставив за собой необъятный простор открытого моря, берег показался еле видным. Даже жутковато стало от того, что мы так от него уплыли. Вероятно, эта мысль промелькнула у обоих сразу. Несмелый ветерок пронесся над морем, покрыл его легкой рябью. Волна пошла нам навстречу от берега, и мне показалось, что плыть стало труднее. Где-то справа над поверхностью моря вспух фонтан брызг, и мы увидели поднявшееся над головой туловище дельфина. Хозяин черноморских глубин важно осмотрел свои владения и скрылся под водой. В те годы не было в ходу теории о высокой организованности дельфиньего мозга и легенд о том, как дельфины спасают незадачливых купальщиков, попавших в беду. Наоборот, многие думали, что дельфины нападают вдали от берега на людей, стараются их «заиграть», не выпустить из моря. У Иришки вздрогнули голые мокрые плечики, поднимающиеся над водой. Она сделала несколько энергичных движений и метров на пять обогнала меня.

«Павел Иванович, — окликнула она издали, — а это правда, что дельфины нападают на пловцов?»

«Бабушкины сказки!» — отозвался я грубовато, чтобы ее успокоить, и решил сократить между нами дистанцию. Я думал, что она оробела, но глаза у Иришки весело и возбужденно блестели.

«Бр... А если сейчас выплывет дельфин и ринется на меня?»

«Ударю его кулаком по свиной морде!» — воскликнул я бодро.

Ириша подплыла поближе, так что почти коснулась меня плечом, и, заглядывая в глаза, спросила:

«Павел Иванович, а если мне станет плохо и я начну тонуть, вы будете меня спасать или нет?»

«Как тебе не стыдно задавать такие вопросы, выдумщица! — ответил я ласково. — Неужели можешь сомневаться?»

Она легла на спину и закрыла глаза. Ее сильные гибкие руки были вытянуты вдоль бедер, и только движением ног поддерживала она себя на поверхности.

«Павел Иванович, а мне уже сейчас плохо».

На ее лице играли солнечные блики, губы вздрагивали, и она явно подсматривала за мной из-под ресниц. Я понял, что это она смеется, подыгрывает, но на всякий случай поддержал ее правой рукой под спину.

«Павел Иванович! — не открывая глаз, спросила Ириша, — а утопающая может иметь последнее желание или нет?»

«Разумеется, может», — рассмеялся я.

«Тогда поцелуйте меня, Павел Иванович».

У нее были удивительно яркие губы. Она их никогда ие красила, но они всегда пламенели. Я приподнялся, поцеловал их. Соленые, тугие, холодные. А мне стало жарко и легко, словно ие было за плечами ни моих тридцати шести, ни длинного нелегкого пути по жизни. Будто все ясно и солнечно впереди и эта двадцатилетняя девочка указывает мне дорогу.

«А еще раз можно, Ириша?»

«Можно, — шепчет она, — можно, хороший мой, добрый Павел Иванович».

И я опять ее поцеловал. Только мы не удержались и оба на мгновение ушли под воду. Вынырнули веселые, смеющиеся.

«Эх вы, спаситель! — укорила Ириша. — Так недолго и к царю морскому попасть. — И, наморщив лоб, принялась фантазировать: — А знаете, Павел Иванович, это же не так плохо вдвоем к царю морскому попасть. Мы бы там по-другому себя повели, чем богатый купчик Садко. Завопил бы старикашка на нас: «Кто вы такие? Отвечайте, откуда пожаловали?» А вы бы царя морского своей сильной ручищей за бороденку хвать. «Я подполковник Нелидов, прибыл к тебе не в ножки кланяться. Отвечай, самодержец дряхлый, до коих пор рыбий народ будешь притеснять?» Устроили бы мы там рыбью революцию, свергли бы морского царя, образовали временное революционное правительство. Какого-нибудь ерша — в председатели. Словом, навели бы там порядок — и домой».

Берег постепенно приближался, но был все же далек, и люди не могли нас оттуда видеть.

«Павел Иванович, родной, добрый, еще один раз поцелуй. Последний», — попросила Ириша.

На берегу она вдруг стала какой-то сосредоточенной, грустной. Быстро оделась и убежала, даже не кивнув на прощание.

Я подошел к все еще сидевшим за шахматной доской Колычеву и военному инженеру и с наигранной бодростью спросил:

«Ну, как дела?»

«Не мешай, Павлуша, — ответил Игорь Петрович, — девятую партию доигрываем», — и переставил с клетки на клетку королеву.

С ними я просидел до ужина. А ночью сон не шел. При раздражающем свете красного ночника я думал о случившемся и не мог разобраться в своих мыслях. Голова горела от радости, стыда и смятения. Что же произошло? Я поцеловал дочь своего фронтового друга, девочку, которая была моложе меня почти на половину прожитых мною лет. Да, она любит, в этом нет никакого сомнения. Иначе бы не горели таким ясным блеском ее зеленые глаза, и не вздрагивала бы она так пугливо и радостно от одного моего появления, от голоса, если даже он доносился из другой комнаты.

Скажете, древняя история, тургеневская Ася, Клара Милич, Нина из чеховской «Чайки». Такое, мол, не бывает в наш век. Так нет же, было, Алексей Павлович. И когда я все взвесил, горько и обидно стало на душе: «Какое право ты имеешь становиться поперек ее судьбы? Поношенный, неудачный в семейной жизни, обветренный полярными ветрами, как ты можешь пользоваться первым чувством девушки, принявшей свое временное увлечение за большую любовь?» Одним словом, нахлынули полные упреков и досады мысли, и не совладал я с ними, В полночь, когда замер санаторий, принял горькое, но бесповоротное решение: утром незаметно уехать. Погорюет моя Иришка, может, и поплачет немножко, зато вся ее жизнь пойдет своим чередом и будут сняты многие и многие вопросы, порожденные нашим общением. Собрал я чемодан и до рассвета успел написать два письма: одно, коротенькое, ей, другое, длинное, откровенное и все объясняющее, бывшему своему начальнику штаба Игорю Петровичу Колычеву. Вручил оба конверта дежурной, попросив сразу же передать моим друзьям, как они встанут.

Поезд на Москву отходил очень рано, но я примчался на вокзал еще за сорок минут до начала посадки. Первым пассажиром зашел в вагон. Больно было, будто с живой раны повязку сдирал. И — одна только мысль: «Поскорее бы загудел паровоз да застучали колеса!» А время как будто остановилось. До отправления оставалось минут семь, когда почувствовал я, что не могу уехать просто так, не поглядев напоследок на голубенькое здание вокзала, на кусочек моря, что вдали виднелся, на белый корпус санатория на пригорке. Прошел по узкому коридору вагона, уже наполнившемуся пассажирами, взялся за железные поручни и — застыл. Да нет, застыл не то слово! Окаменел! В людском потоке, разлившемся по перрону, мелькнуло белое платье Иришки. Она бежала, заглядывая в окна вагонов. И тотчас метнула в мою сторону взгляд, увидела, подняла над головой руку. А сзади, отстав от нее шагов на пятнадцать, семенил Игорь Петрович. У ступенек Иришка остановилась, положила на горло ладонь с таким видом, будто ей душно. Глаза блестели сухо, в них не было ни одной слезинки. Только решимость. Губы стянулись в одну линию.

«Павел Иванович, — почти шепотом потребовала она, — письмо ваше лежит у меня в кармане. Разговоры потом. А сейчас немедленно слезайте с поезда и возвращайтесь в санаторий».

«Постой, Ириша, ну зачем так? У меня же билет... До отхода всего пять минут», — пробормотал я не очень уверенно.

«Ах так! Тогда я сама ваш чемодан вынесу!» — Она меня оттолкнула своим жестким худеньким плечом и забралась в вагон.

И что же вы думаете. Ни я, ни проводница ахнуть не успели, как Ириша вытащила из купе мой видавший виды чемодан.

«Идемте!» — тряхнула она головой, и так решительно, что я не посмел ослушаться.

Проводница, опомнившись, крикнула вслед:

«Гражданин, поезд отходит через две минуты!»

Но Иришка поставила тяжелый чемодан на перрон и дерзко распорядилась:

«Передайте по линии, что в девятом купе есть одно свободное место!»

Поезд ушел. Мы остались на перроне, разделенные стоящим на асфальте чемоданом.

Отдуваясь от быстрой ходьбы, подошел Колычев.

«Папка, ты видишь?!. — строго окликнула его Иришка. — Ой, Павел Иванович, да как же вы могли принять такое решение без меня? А еще летчик, волевой человек, командир полка!»

Колычев снял с головы шляпу, стал ею обмахиваться. По его лицу блуждала неуверенная улыбка.

«Да, братец ты мой, как же ты это в самом деле? — покосился на повеселевшую дочь и прибавил: — Однако, как мне кажется, здесь сейчас мне делать нечего. Вы прекрасно обойдетесь и сами!»

После его ухода Иришка шагнула ко мне, встала на цыпочки и, как тогда в море, попросила:

«Павел Иванович, добрый, хороший, поцелуйте меня».

«Да здесь же люди, Иришка!»

«А разве людей бояться надо?»

Вот и вся история, Алексей Павлович. Через две недели увез я Иришку на Север, сыграли мы свадьбу и зажили. Я ей сразу условие поставил: «Если надоем, наскучу, старый черт, — говори прямо. Ни за что на тебя не обижусь». Только она что-то до сих пор не говорит. — Нелидов закашлялся глуховатым смешком курильщика и мечтательно посмотрел на широкую пойму Иртыша в распахнутое окно. — Вот вам длинный ответ на ваш короткий вопрос о неравных браках.

— Целая новелла! — восторженно произнес Горелов.

Нелидов вздохнул:

— Редко я рассказываю об этом. По заказу такие вещи не рассказываются. А вот сегодня понадобилось и, ничего не поделаешь, поведал.

Алексей загорелыми руками подпер курчавую голову.

— В воспитательных целях, Павел Иванович? — мягко улыбнулся он.

— Может быть, — неопределенно выговорил полковник.

Горелов отнял ладони от подбородка,

— У меня тоже сложно... Лидия. Не хочу говорить о ней пустые слова — чудесная, добрая и прочее. С ней все ясно. А вот стать отцом для Наташки, не скрою... часто думаю — получится ли.

— Получится, — уверенно сказал замполит. — Вы добрый...

Алексей пристально посмотрел на полковника. Чудно! Так неожиданно и так широко распахнул Павел Иванович перед ним свою душу. Никогда бы он не узнал, что у несколько чопорного, всегда такого собранного, не привыкшего бросаться лишними словами Нелидова за плечами такая романтическая история. И подумал Горелов, что каждый человек, великий он или нет, несет по жизни свою собственную, единственную и неповторимую, ни на чьи другие не похожую судьбу. Правит этой судьбой, как гребец, преодолевающий на верткой лодчонке бурную реку. И от того, как уверенно и точно гребец правит веслом, зависит его путь. У смелого будет он прямым и гордым, у человека неровного — извилистым, а у боязливого — и совсем может оборваться.

Нелидов встал и потянулся за фуражкой.

— Однако мы и разговорились же, Алексей Павлович. А ведь я к вам пришел не только за тем, чтобы вы мою лирическую исповедь выслушали. Есть и дело.

— Какое? — спокойно осведомился космонавт.

— Касающееся и вас, и Лидии. Если не секрет, она сегодня дежурит или выходная?

— Выходная, — сообщил Алеша и чуть зарделся от мысли, что так свободно дает о ней справки.

— Это хорошо. Сегодня вечером, — медленно произнес полковник, — вы должны с нею попрощаться.

— Разве я уезжаю?

— Да, уезжаете. Завтра в шесть пятнадцать самолет уходит в Москву. Следом за вами дня через четыре улетит Костров, а через неделю — все остальные. Ну а самое главное узнаете от генерала Мочалова. Настало время действовать, Алексей Павлович.

— Так, — проговорил Горелов бесстрастно, и лицо у него не дрогнуло, не изменилось. Замполит удивился. За годы работы в отряде он привык к тому, что любое известие о приблизившихся сроках запуска космонавты встречали с бурным восторгом. Он впервые натолкнулся на ледяное спокойствие. — Так, — повторил Горелов с оттенком грусти. — Приказ... Его надо выполнять. Что ж, уложу чемодан и попрощаюсь.

— Позвольте, — протянул замполит, — вы даже не обрадовались.

Горелов широко развел руки, словно на физзарядке:

— Дорогой мой Павел Иванович! Знаменитый и проницательный инженер человеческих душ. Да откуда вы взяли, что я не обрадовался? Обрадовался и даже очень. Только обо всем этом я уже уведомлен. Получил самую наиточнейшую, притом надежно закодированную информацию.

— Ах да! — воскликнул Нелидов. — Знаю, кто меня опередил. И как это я удосужился позабыть о вашем опекуне, о Станиславе Леонидовиче!

Оба расхохотались.

* * *

За недолгие дни своей первой запоздалой любви Алексей убедился, что Лидия всегда стеснялась и краснела, если он заставал ее за какой-либо домашней работой. Она немедленно убегала в другую комнату, чтобы поскорее привести себя в порядок. Через минуты две-три выходила к нему, уже поправив прическу, иногда даже успевала переодеться. Сегодня Лидия его никак не ожидала и выбежала на звонок в стареньком выцветшем халатике и клеенчатом фартуке. На ее покрасневших, натруженных руках пузырилась мыльная пена. Дверь на кухню была открыта, и Алексей увидел цинковое корыто, а на табуретке — стопку мокрых Наташкиных трусиков и маек. Лидия смущенно отступила в глубь коридора.

— Алеша?! — произнесла она удивленно. — Но ведь ты же сегодня не собирался приходить?

— Где Наташка? — спросил он с преувеличенной веселостью.

— Уже спит. Десять вечера же...

— А я вот ей конфеты принес, — вздохнул Алексей и посмотрел на красную коробку, которую держал в руках.

— Только ей? — улыбчиво спросила Лидия.

— Нет. И тебе, конечно. Я же теперь знаю, какая ты сладкоежка.

Она спиной плотно прижалась к давно не беленной стене, словно вросла в нее. Сохли капельки влаги на ее руках. Она протянула их Алексею и посмотрела на него каким-то пугливым, незнакомым ему взглядом. Синие ее глаза наполнились тревогой и печалью. Они говорили больше, чем тот вопрос, который она задала ему следом:

— Ты уезжаешь?

Алексей удивленно отступил.

Откуда ты взяла? Кто тебе сказал?

— Никто, — призналась Лидия тихо, — но как только ты переступил порог, я сразу поняла: ты пришел проститься.

— Ничего особенного, Лидочка, — пробормотал Алексей, — я совсем ненадолго.

Он мучительно подыскивал слова, которыми можно было все ей объяснить, и не находил. Он уже понял, что она, привыкшая в жизни к потерям, тонко и точно угадывает его состояние.

— Я вернусь, — сказал он, — и вот увидишь, что скоро. Только я точно не могу назвать дня.

— Не надо. Я знаю, что ты вернешься, — она шагнула ближе, прижалась к нему. Холодные руки сомкнулись за его шеей. Глаза были вопросительными и странно тревожными, будто Лидия хотела что-то вспомнить и не могла.

— Кто ты, Алеша? — спросила она холодными губами. — Ну почему я о тебе ничего не знаю? Чем ты будешь заниматься, когда отсюда уедешь? Скажи хоть немного, чтобы в разлуке мы с Наташкой меньше за тебя волновались. Ты опять будешь прыгать с парашютом там, куда едешь?

— Нет, — ответил Горелов и плохо выбритыми губами поцеловал ее в щеку.

— Может, учиться в академии? — спросила она с надеждой и обрадованно заблестевшими глазами. Кто же из женщин не обрадуется утвердительному ответу на такой вопрос. Ведь для близкого человека, если он носит голубые погоны, учеба в академии — самый безопасный период жизни. Лидия напряженно ждала ответа.

— Нет, и не учиться, — прозвучал резкий голос Алексея.

— Так что же?

— Буду готовиться к полету.

— К полету? — протянула она недоверчиво. — Но ведь сейчас, даже в тех случаях, если надо лететь на Дальний Восток, летчики готовятся к этому всего несколько часов.

Они стояли у порога Наташкиной комнаты. Сквозь открытую дверь виднелся синий от лунного сияния квадрат окна и табунок звезд вокруг луны в ночном далеком небе.

— Я должен готовиться к очень далекому полету, — добрым, дрогнувшим от ласки голосом произнес Алексей, как будто он, как маленькой детсадовской девочке, втолковывал Лидии несложную истину и не мог втолковать. — К такому полету готовятся годы. И это будет первый полет, понимаешь?

— Ничего не понимаю, Алеша, — сконфуженно призналась она. — Что за далекий полет? Куда и зачем?

— Я полечу туда, — сказал он, указывая на синий квадрат окна, заполненный звездами и желтой луной. Она лицом прижалась к его шершавой щеке, стыдящимся шепотом спросила:

— Ты почему не побрился?

— К тебе спешил.

— До утра останешься?

— Да.

— Поцелуй меня в глаза, если останешься, я их закрою.

Потом она открыла глаза и снова спросила:

— Куда ты собираешься лететь?

— Туда, — повторил Алексей упрямо и кивком снова указал на квадрат окна.

— Ничего не понимаю, луна и звезды...

— Первое, — скупо проговорил Горелов.

Она оттолкнулась от него ладонями, пораженная внезапной догадкой.

— Луна? — переспросила она тревожным шепотом. — Ты полетишь к Луне?

— К Луне, — сухо отозвался Алексей.

Тени мчались целыми косяками по ее лицу: тревожные, вопросительные, возбужденно-радостные, горькие. Она еще не верила до конца, она еще надеялась, что он шутит, но сознание ей подсказывало: да! да! Этот парень с добрым, но уже несколько резковатым лицом, парень, ставший ее любимым, говорит всерьез. Глаза ее в упор смотрели на крепкую загорелую шею Алексея и спокойно пульсировавшие на ней мраморные жилки. Потом она подняла их и увидела его лицо, суровое, застывшее от напряжения. И она еще раз подумала, что, когда у человека такое лицо, он не шутит. И все-таки всему наперекор промолвила:

— Алешенька, это ты нарочно. Ну, признайся, скажи.

— Нет, — ответил он с грустной улыбкой, — это так и есть.

— Значит, ты космонавт?

— Можешь даже считать меня лунатиком, — — засмеялся он.

Лидия вдруг опустила руки, с горечью воскликнула:

— Ой, что же я наделала!

Ему подумалось, что она уронила какую-то дорогую вещь, за сохранность которой очень беспокоилась. Он даже посмотрел на пол, отыскивая место ее падения. Но пол был чистым, а Лидия повторила:

— Ой, что мы с тобой натворили, Алешка!

— Успокойся, — остановил он, — кажется, все цело.

— Глупый, — зашептала Лидия, — если бы моя жизнь оставалась такой же, как до встречи с тобой!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Если бы я знала, что ты космонавт, я бы ни за что так не поступила.

— Вот как! — горько усмехнулся Горелов. — А я думал, ты меня по-настоящему любишь!

— Глупый! Неужели ты можешь сомневаться в этом?

— Кажется, нет.

— Но то, что ты космонавт, все меняет.

— Почему же, Лида?

Она нервно засмеялась:

— А ты подумай. Когда ты станешь известным, тебя начнут преследовать тысячи женщин и девушек: русских, американских, африканских, беленьких, голубеньких, черненьких. А что я рядом с тобой? Не совсем состарившаяся вдовушка, да?

Алексей прижал ее к себе сильными твердыми руками.

— О да! О да! — передразнил он. — До чего же вы проницательны, моя милая. После полета я тотчас же уеду в одно из очередных заграничных турне и женюсь на беленькой американской миллионерше. Ты возражаешь? Согласен, согласен — не надо потакать империализму. Советский летчик-космонавт Алексей Горелов не имеет права жениться на беленькой американской миллионерше. Нет, я лучше женюсь на черной мулатке из Алабамы. Опять не так? Ну на чилийской танцовщице. Тоже не согласна? Так чего же вы хотите, моя дорогая? Чтобы я предпочел вас? Хорошо. Уж так и быть. Алексей Горелов становится одним коленом на только что вымытый вами пол и просит вашей руки.

— Перестань, — засмеялась Лидия и повисла у него на шее, — глупый, любимый, перестань!

Ее ухо, мягкое и теплое, щекотало ему губы, и он, поцеловав розовую мочку, зашептал:

— Чудачка! Для чего мне беленькая миллионерша, голубенькие и черненькие? Ты у меня была и будешь одна. Понимаешь? Хочешь, я завтра всем объявлю, что ты моя жена?

— Ни в коем случае, — возразила Лидия, — я не хочу тебя сейчас ни в чем сковывать... Вот когда вернешься из полета и обрушится на тебя слава, сам решишь, стоит на мне жениться или нет.

— А если я... — начал было Алексей, но она не дала договорить, ладонью закрыла ему рот.

— Нет! Никогда не произноси этого слова. Я знаю, что эта желтая глыба не отнимет тебя у меня. — И Лидия погрозила кулаком диску луны, видневшемуся в раскрытом окне.

* * *

В подмосковном городке космонавтов прилетевшего из Степновска Алексея Горелова поразила необычная тишина. Зыбкий знойный воздух пропитан едва уловимым запахом сосен и елей. На асфальтированных дорожках у магазина, штаба и профилактория — ни человека. Время летних отпусков опустошило многие квартиры.

Давно не видавшее хозяина жилье встретило Алексея душным пыльным застоем. Он разделся и в одних трусах долго и старательно наводил порядок: протирал подоконники, стекла книжного шкафа, выбивал пыль из занавесей. Затем, приняв душ и выбрившись, направился в штаб.

Коридор с цементным полом хранил прохладную тишину. Почти все лаборатории были опечатаны. Начштаба полковник Иванников и комендант городка майор Кольский уехали с утра по каким-то хозяйственным надобностям, а генерал Мочалов уже третьи сутки находится на космодроме и возвратится лишь к исходу следующего дня. Об этом Горелову сообщил дежуривший по штабу капитан Фролов, тот самый долговязый Федя, без которого не обходилась ни одна тренировка в термокамере. Видимо, он уже кое-что знал о ближайшем будущем Горелова и был с ним предупредителен и разговорчив.

— Вы подзагорели, Алексей Павлович, — щебетал Фролов. — Да и возмужали как!

— Хотите сказать — постарел? — усмехнулся Горелов.

— Что вы, что вы! Мне бы вашу старость. Именно возмужали. Ни дать ни взять — настоящий космонавт. Генерала Мочалова нет, но вам он оставил распоряжение. Вот здесь в дежурном журнале у меня записано... — Под крепкими Федиными пальцами зашелестели переворачиваемые страницы, и он прочел: — «Капитану Горелову А. П. передать, чтобы по прибытии немедленно позвонил по телефону...» Знаете кому?

— Знаю, знаю, — перебил Горелов, увидавший номер телефона. — Станиславу Леонидовичу из генеральского кабинета позвоню.

Он зашел в пустой вместительный кабинет Мочалова, с жадным любопытством огляделся по сторонам. Все как было. Два стола под зеленым сукном, составленные буквой Т. На стенах портреты первых космонавтов, массивный чернильный прибор из белого мрамора на письменном столе, а рядом бронзовая моделька космического корабля. Все и не все. Большой глобус Луны теперь тоже был водворен на письменный стол. Горелов, волнуясь, прочел над пестрым лунным рельефом знакомые названия: Океан Бурь, Море Спокойствия. Над большими кратерами появились мелкие цифры. Очевидно, часто за последние дни обращался генерал к этому глобусу.

Алексей снял трубку белого телефона, набрал номер и тотчас услышал знакомый бас:

— О! Алексей Павлович! Здравствуйте, дорогой скиталец. Ну и легки же вы на помине. Теперь ни одного дня не обходится без того, чтобы мы вашей фамилии не произносили. Сейчас в моем кабинете целый консилиум идет. Ваш персональный скафандр усовершенствуем. Вы из городка звоните? Берите немедленно машину и отправляйтесь, милейший, ко мне. Нет, не сюда, а прямехонько на московскую квартиру.

Горелов повесил трубку и вышел к дежурному.

— Вот какое дело, Федя. Без полковника Иванникова машину до Москвы мы добыть сможем?

— О-ля-ля! — присвистнул Фролов. — Да разве вы ничего не знаете? Есть приказ по гарнизону за вами и за майором Костровым закрепить персональные машины. Номер вашей «Волги» 16-13.

— Смотри ты, какая электронная память!

— Так ведь тринадцать на конце. Чертова дюжина. Не боитесь?

— Ерунда, — засмеялся Алексей. — Для меня тринадцать — самое любимое число. Я, мой милый, обитаю в квартире под номером тринадцать, на самолете реактивном первый раз в жизни тринадцатого вылетал.

— Вот будет работы журналистам, когда об этом узнают, — предположил Федя, — особенно Рогову.

— Рогов такими мелочами не интересуется, — не согласился Горелов.

По первому же звонку к подъезду примчалась черная «Волга». Выскочил из машины черноглазый солдат с узким смуглым лицом и лихо стукнул каблуками кирзовых сапог:

— Товарищ капитан, рядовой Берикашвили прибыл в ваше распоряжение.

— Зови меня просто Алексеем Павловичем.

— Есть, звать Алексеем Павловичем, — вращая большими белками, ответил он лихо.

— А тебя как? ,

— Вано зовите, товарищ капитан... виноват, Алексей Павлович. Я из Зестафони...

«Волга» помчалась по широкой асфальтированной дороге, оставляя позади подмосковные леса и затерявшийся в них городок космонавтов. Вано включил радиоприемник, и вальс Штрауса наполнил кабину. Откинувшись на мягкую спинку сиденья, Алексей думал, что, раз окружают таким вниманием, значит, сроки полета приблизились и не за горами старт. А может, она уже и началась, предстартовая горячка, та, которая звено за звеном охватывает весь огромный аппарат, связанный с запуском небольшого экипажа, а то и одного человека.

Серая лента шоссе разворачивалась впереди, приближая панораму столичного пригорода. Горелов вспомнил вдруг о Лидии Степановне. Еще и суток не прошло после расставания, а уже тоскует он по ее голосу, по ее синим преданным глазам.

«Волга» въехала на московскую улицу. Того, кто хоть ненадолго покидал столицу, всегда волнует радость возвращения. У Алексея ее удваивало сознание близкой разлуки. Минут недели — и он уйдет в заветный полет, оставив все свои привязанности на земле. А любовь к Москве — одна из этих привязанностей. Ему, парню из тихого Верхневолжска, выросшему на берегах раздольной Волги, Москва давно сделалась родной и необходимой. Он грустил, если неделю-другую не удавалось побродить по ее улицам и площадям, прокатиться в метро, побывать в театре или на одной из художественных выставок. Взгляд отыскивал сейчас перемены. Месяц назад, когда он уезжал в Степновск, вот здесь, на окраинной улице, еще были строительные краны. А теперь вырос целый городок светло-голубых, цвета морской волны зданий. В квартирах окна уже занавешены — появились новоселы. А вот новенькое кафе с декоративными орнаментами, все из стекла и железобетона. Его тоже не было.

«Волга» пересекла центр и выехала на Ленинский проспект. Горелов легко отыскал в новом районе восьмиэтажный дом, остановил машину у подъезда с аркой. Сказал водителю:

— Жди меня до победного конца, друг Вано.

На четвертом этаже ему открыла дверь миловидная темноглазая женщина. Была она в легком темно-коричневом платье, в руке держала портфель.

— Здравствуйте, Алексей Павлович, — обратилась она к нему приветливо, как к давнему знакомому. — По всем описаниям вы и есть тот самый Горелов, ради которого я должна задержаться на полчаса?

— Станислав Леонидович точен в своих портретных характеристиках, — улыбнулся Алексей.

— Зато он не слишком точен в своих поступках. Назначил вам встречу на час дня, а две минуты назад позвонил и торжественно известил, что задержится еще на двадцать минут.

— О, не судите его так строго, — заступился Горелов — он у вас такой занятой...

Темные глаза женщины сузились:

— Смотрите! А я и не предполагала, что у моего мужа может оказаться такой надежный адвокат в лице космонавта Горелова... Однако вы меня должны простить, Алексей Павлович. Спешу на заседание ученого совета. Муж попросил вас ожидать его в кабинете и, если будет скучно, просмотреть папку, оставленную на письменном столе.

Она проводила Горелова в кабинет и ушла.

Алексей с интересом огляделся. Считается, что о характере, наклонностях и увлечениях человека в какой-то мере говорит и его жилище. У человека веселого, но незадачливого вы обнаружите на стенах портреты кинозвезд и балерин в пикантных позах, а недостаток книг на полках будет возмещаться стопками патефонных пластинок. Попробуйте навестить седого рабочего, отдавшего своему заводу лучшие свои годы, и дома у него, какой бы ни была квартира — большой или тесноватой, — где-то в темноватом уголке вы обязательно увидите слесарные тиски. У альпиниста вам бросится в глаза повешенный на стену ледоруб и фотографии покоренной вершины, покрытой синеватой снежной папахой. У отставного летчика уже в прихожей под вешалкой вы споткнетесь о старые унты, а у землемера в углу, возможно, будет стоять подставка от теодолита с острыми ножками.

Кабинет Станислава Леонидовича говорил о высокой организованности и самых разнообразных увлечениях хозяина. Большой широкий письменный стол на высоких старомодных резных ножках был чист: ни пылинки на поверхности, ни окурка в пепельнице. Запечатанная пачка гаванских сигар и открытая «Северной Пальмиры» живописно лежали рядом с бронзовым чернильным прибором. Ровные стопки книг и папок с чертежами, раздвинутая логарифмическая линейка и коробка цветных карандашей. Два пластмассовых человечка, белый и оранжевый, один в легком, другой в массивном скафандрах. Алексей поднял глаза на стены и улыбнулся. Если стол был средоточием технических замыслов и работ конструктора, то стены, вернее, простенки между книжными навесными полками отражали увлечения и привязанности хозяина. Шкура медведя и подвешенное над нею ружье. Несколько пейзажей. Два из них, это Горелов определил сразу, принадлежали кисти великого Айвазовского, авторами остальных были Дубовской и Лагорио. И на всех пейзажах — вода: то черно-голубая, пенящаяся, всесокрушающая, то нежная и светлая, озаренная розовым солнцем. Скалы, паруса, лодки. Значит, очень любит конструктор водную ширь, если в минуты усталости, отрываясь от чертежей и расчетов, отдыхает, созерцая ее. Портреты Байрона, Пушкина и Гейне говорили о том, что музыка стиха ему тоже не чужда. Очень маленькое пианино с круглым стульчиком уютно поместилось в дальней части кабинета, нисколько не нарушая его деловитости.

Горелов приблизился к столу, остановился перед раскрытой папкой чертежей и технических описаний. Взяться за нее не успел, как, бесшумно отворив дверь, в кабинет вошел сам Станислав Леонидович. Был он в приподнятом настроении то ли от встречи с Гореловым, то ли по другой причине. Вольно расстегнутая нейлоновая рубашка и светлые брюки молодили его. Черные волосы аккуратно разделены пробором, в глубоко посаженных глазах — откровенная усмешка. Бас, так не вязавшийся с его высокой тонкой узкоплечей фигурой, сразу заполнил комнату.

— Батенька вы мой! — зарокотал Станислав Леонидович, бросаясь к Горелову и тиская его в объятиях. — Дайте-ка я вас получше разгляжу. А поворотись-ка, сын, как говаривал, бывалоча, Тарас Бульба, повинуясь волшебнику Гоголю, коего сейчас, возможно, и в Союз писателей бы не приняли за старомодность.

Станислав Леонидович шутливо оттолкнул от себя Горелова, покачал головой. Несмотря на веселость, лицо конструктора было осунувшимся, в глазницах лежали тени усталости.

— Экий вы бронзовый! — похвалил Станислав Леонидович. — Совсем как эмир бухарский. Значит, на пользу пошло пребывание в Степновске? А ну-ка, согните руку. Эка твердость в бицепсах! Рад за вас, дорогой мой Алексей Павлович, весьма рад. Вы в ожидании не заскучали?

— Вроде бы нет, Станислав Леонидович.

— Окончательный вариант скафандра, представленный на утверждение, видели?

— Не успел.

— Как так? А чем же вы тогда, позволю себе спросить, занимались?

— Кабинет ваш осматривал, Станислав Леонидович, — признался космонавт.

Конструктор слегка попятился, привстал на цыпочки и наклонил набок голову, словно к чему-то прислушиваясь.

— Ну и как же вы его нашли?

— Занятным. Сколько же у вас увлечений: и живопись, и музыка, и охота, и поэзия!

Станислав Леонидович отмахнулся:

— Бросьте, бросьте, батенька мой. Разве это можно выдавать за разносторонность увлечений хозяина? Если копнуться поглубже, сразу станет ясно, что, кроме точных наук, хозяин этого кабинета ни во что не проник.

— Не прибедняйтесь, Станислав Леонидович.

Конструктор сел в глубокое официально-черное кресло, глазами пригласил космонавта садиться в другое, напротив.

— И не собираюсь, — возразил он, — то, что я вам сказал, — сущая правда. О какой разносторонности можно вести речь применительно к нашему поколению? Мы очень односторонни. Суровая эпоха часто лишала нас этой возможности. Согласитесь, Алексей Павлович, что в первые годы Советской власти юноше, да еще где-нибудь в глухомани, трудно было дотянуться до этой же, скажем, музыки, до эстетики. Я хоть немного преуспел. Рос в семье врача, старого интеллигента. Помню, как отец брался за голову и ужасался, когда наш учитель в начальной школе Захар Юхимович Криворучко объявил нам, что Пушкин и Лермонтов тоже классовые враги, потому что они были-де царскими офицерами и писали, как он выразился, свою поэзию про одних помещиков, их дочерей и офицеров». Отец ужасался, а мы целым табуном бегали за нашим Захаром Юхимовичем, потому что в нашем маленьком заштатном Белоцерковске один только он носил боевой орден Красного Знамени и такие истории про рубку с врангелевцами и петлюровцами рассказывал, что в ту пору для нас они были куда интереснее «Евгения Онегина» или «Демона». Да и жилось нелегко. Я, например, на рабфак и зимой и летом в одних парусиновых туфлях хаживал. Знаете, были такие, самые дешевые студенческие? Впрочем, откуда вам знать, — рассмеялся Станислав Леонидович. — Летом были они у нас белыми, как им и полагалось, а на зиму мы их тушью обрабатывали, отчего туфли приобретали соответствующий времени года цвет. Жили впроголодь, но дружно и весело. И гранит науки, надо сказать, нашим зубам поддавался. Все же росли-то мы без хороших манер, без лоска. А выросли, да еще какими, раз фашистскую Германию разбили, а теперь космические корабли запускаем! — Станислав Леонидович потянулся к пачке сигарет, вытащил одну, размял в тонких пальцах. — Вы, конечно, ни-ни? — покосился он на гостя.

— Ни-ни, — подтвердил Алексей.

— А я вот за последнее время норму потребления, что называется, удвоил. Тяжелые денечки были пережиты. Так вот по поводу разносторонности человеческих увлечений. Знаете что, дорогой мой друг. Чем больше я над этим задумываюсь, тем тверже прихожу к одной истине. Человек несет в жизнь огромный интеллектуальный заряд. Однако в девятнадцатом веке его интеллектуальная устремленность была гораздо шире, чем в двадцатом. Чего мотаете головой. Не согласны?

— Не согласен! — запротестовал Горелов решительно. — Вы, Станислав Леонидович, погрешили против правды жизни и себя в том числе.

— Ах я какой ретроград! — басовито захохотал конструктор.

— Конечно, — загорячился Горелов. — Как же можно брать за образец девятнадцатый век! Ведь самый прогрессивный человек прошлого столетия понятия не имел ни о радиолокаторе, ни о телевизоре, ни тем более об электронной машине. Мы так шагнули вперед, что, если бы на минуту встал из своего склепа житель прошлого века, он бы глазам своим не поверил. А потом, не надо забывать — теперь наука и искусство доступны миллионам...

Конструктор сквозь облако табачного дыма хитровато смотрел на Алексея:

— Насчет миллионов верно. И все же я положу вас на обе лопатки, милейший, в другом. Назовите мне хотя бы одного ученого, который был бы одновременно выдающимся художником и поэтом, как Михаило Ломоносов, или композитором, который наряду с созданием оперной музыки и ораторий открывал бы химические новшества, как это делал почтенный Бородин. Ройтесь, ройтесь в своей памяти, не стесняйтесь.

— Великих не назову, а увлекающиеся есть, — замялся Алексей.

Конструктор с улыбкой победителя вынул изо рта сигарету, сбил с нее пепел.

— То-то и оно. В наши дни техника и точные науки развиваются настолько бурно, что они могут подмять под себя все гуманитарное. А человек, работающий в своей области, настолько унифицирован, что за рамками своей узкой профессии нередко оказывается дилетантом. За доводами далеко ходить не надо. Я, например, кроме своих скафандров и систем корабля все остальное знаю весьма приблизительно. Нельзя объять необъятное, и человек, совершающий великие открытия, иной раз попросту не имеет времени, чтобы ознакомиться с мифологией, Вольтером, сесть за пианино. По-моему, я не сделаю крамольного открытия, если скажу, что оперу и театр решительно вытесняют радио, телевидение, кино. И вы все реже и реже встречаете людей, которые восклицают: «Ах какой был вчера Хозе!» или «Ах какая вчера в «Грозе» была Катерина!»

— Да, Шаляпиных и Собиновых что-то нет, — прищурился Алексей, но конструктор перед самым его лицом назидательно поднял палец.

— Нет, дорогой мой, не хитрите. Дело не в голосах, а в дыхании века, врывающемся к нам с антенн, с широкоэкранных кинотеатров, телевизионных установок. Вот и начинаем мы порой забывать древних философов, классиков прошлых веков, перестаем прислушиваться к музыке слова. Однако, дорогой мой, — спохватился Станислав Леонидович, — мы забрались в такие дебри! Вы меня все же поняли?

Алексей пошевелился в удобном кресле.

— Разумеется. Вы хотите, чтобы человек будущего при всей его технической эрудиции не терял бы и эмоциональности. Одним словом, чтобы голова у него была классического образца, как у всех предков, а не кубышкой, напичканной формулами, как у сказочных марсиан.

— Представьте, именно так, — весело подтвердил конструктор. — Не надо нам превращаться в роботов. Человеческий мозг — это же чудо Вселенной, и его не заменит ни одна электронная машина. И мы обязаны воспитывать человека эмоционально, эстетически, что ли...

— Только не так, как это иногда делают в нашем отряде. Андрей Субботин здорово однажды начштаба Иванникова подстерег, — вспомнил Горелов. — Заходит к нему в кабинет и застает нашего добрейшего полковника за составлением расписания. Склонился над листом ватмана и шепчет вполголоса: «Чем же я космонавтов в субботу на двух последних часах займу? А, ладно, запишем — эстетическое воспитание. Отправлю их в Москву, пускай Иосифа Кобзона или Майю Кристалинскую слушают».

— Весьма, я вам скажу, оригинальное решение, — захохотал конструктор и кулаком смахнул с правого глаза слезу. Потом пересел за письменный стол, достал из ящика пенсне, которое надевал лишь в редких случаях, когда надо было чертить или читать мелкие надписи. Глаза из-под стекол блеснули на Горелова требовательно: — Подойдите поближе, Алексей Павлович.

Горелов остановился за его согнутой спиной, наклонился над схемой нового скафандра.

— Тот, в котором вы меня мучили в термобарокамере?

— Тот, в котором будете совершать облет Луны, — сухо заметил Станислав Леонидович.

Рассматривая схему, Горелов сразу понял, что новый вариант лунного скафандра значительно отличается от предыдущих. Тонким сухим чертежным пером водил конструктор по линиям чертежа и, как уставший от зноя шмель, басовито гудел:

— Это совсем не копия, дорогой Алексей Павлович. Здесь многое модернизировано. Вот видите стенки. Они стали гораздо тоньше и прочнее, потому что отлиты из нового, самого прочного сплава. Он и легче и надежнее. Это позволило нам увеличить запас кислорода и уменьшить общий вес скафандра на пять килограммов. Полегче теперь вся одежонка весит. Выходить в открытый космос при первом облете Луны вам не придется. Такое не планируется. Но лишний запас кислорода, он и в кабине не помеха... на всякий случай.

Горелов прищурился. Серые глаза его стали маленькими треугольниками. Сдержанным, деланно-равнодушным голосом спросил:

— Это на какой же такой всякий случай?

— На тот, к которому космонавт всегда должен быть готов. На аварийный.

* * *

Длинная черная машина Станислава Леонидовича скользила по прямому шоссе, прорубленному в глухих сосновых лесах, вдали от железных дорог и магистральных автомобильных путей. Здесь, среди темной зелени елей и сосен, кое-где забеленной стволами березовых рощиц, виднелись корпуса завода, изготовившего новый, еще никому из не причастных к его созданию не известный космический корабль «Заря».

Узнав в подъехавшей машине за рулем конструктора, часовой на проходной нажал на кнопку, и бесшумно раздвинулись половинки тяжелых железных ворот с влитыми в них пятиконечными звездами. Станислав Леонидович переключил скорость, машина плавно въехала на территорию завода. У большого, остекленного сверху корпуса, чем-то похожего на гигантский самолетный ангар, конструктор затормозил, и они оба вышли из машины. К ним подошел человек средних лет с непокрытой светловолосой головой, облаченный в легкий черный комбинезон.

— Все готово, Станислав Леонидович, — сказал он вместо приветствия.

Конструктор обернулся к Горелову:

— Прошу любить и жаловать, Алексей Павлович. Это и есть инженер Михаил Гурьевич Зотов, о котором вам говорил. А теперь к делу, дорогие друзья, к делу без дальних слов. С конструкцией «Зари» Алексей Павлович уже знаком. Но сегодня мы рушим в прах все каноны методики и без всякой профилактики сажаем Горелова на очередной ознакомительный тренаж. Я только вас попрошу, Михаил Гурьевич, затратить часочка три — четыре на комментарии. В особенности остановитесь на тех усовершенствованиях пилотской кабины, которые Горелову неизвестны. А потом — сразу тренаж с полной нагрузкой. Это ничего, что он у нас с дороги. Космонавт, готовящийся стартовать к Луне, должен стыдиться усталости, если она даже и появилась.

— Да откуда вы это взяли? — обиделся Алексей.

Станислав Леонидович прищурился:

— А что? Нет? Тогда вперед!

С бьющимся сердцем перешагнул Алексей порог небольшой калиточки, через которую в заводской ангар проникали немногие. Последний, ему еще незнакомый вариант «Зари» был принят Главной экспертной комиссией всего несколько дней назад. Издали корабль ничем не поразил Алексея: белый, чуть сплюснутый вверху шар, с открытой настежь тяжелой боковой дверью, к которой была приставлена стремянка.

Он проходил тренажи и на кораблях системы «Восток», видел и первый «Восход». И чем глубже изучал он их конструкции, тем все отчетливей становилась мысль, что все-таки первые космические аппараты не открывали перед летчиками широких возможностей для пилотажа. Тщательно их изучив, он мечтал об иных кораблях, таких, что позволили бы самостоятельно менять высоты орбит, маневрировать в космосе с той свободой, какая позволительна для реактивного истребителя. Он прекрасно знал, что до этого еще далеко. Потом появился первый вариант «Зари» и он убедился, что это близко. А сейчас перед ним тот самый корабль, на котором ему предстоит в скором времени совершить облет Луны. И Алексей с напряженным вниманием рассматривал сейчас этот белый, сплюснутый вверху шар. Звенящий твердый металл, из которого была отлита кабина «Зари», слепил глаза, невольно будил представления о больших скоростях и высотах,

— Любуетесь, Алексей Павлович? — доброжелательно спросил Зотов, перехвативший взгляд космонавта.

— Любуюсь? — пылко переспросил Горелов. — Да нет, слово «любуюсь» едва ли способно вместить все чувства, вызванные одним видом «Зари».

— Да-а, — протянул, соглашаясь, Зотов, — а когда эта кабина будет соединена с ракетой-носителем, она во много крат внушительнее будет выглядеть.

— То есть на пусковой вышке?

— Считайте, что так. — Зотов весело посмотрел на него. — Ну это еще впереди, Алексей Павлович. А пока что мы с вами проведем наземное, так сказать, ознакомление с последним вариантом космического корабля, допущенного к такому весьма ответственному путешествию, как облет нашей ночной богини. Фантастично выглядит корабль, не правда ли?

— Да, если бы воскрес старик Жюль-Верн, он бы немало подивился.

— Оставим старика в покое, — улыбнулся Зотов, — вернемся в двадцатый век. Я хочу предварительно рассказать вам о некоторых усовершенствованиях данного экземпляра...

— Я вижу, что вы уже нашли общий язык, — улыбнулся Станислав Леонидович. — Это дает мне право откланяться и оставить Алексея Павловича на ваше попечение, Михаил Гурьевич. Желаю успеха. Через три дня вас примет Тимофей Тимофеевич. А потом будем продолжать детальное изучение всех систем.

Конструктор ушел. Зашумел мотор, и длинная черная машина скользнула в сторону административного корпуса.

Зотов молчаливым жестом пригласил Горелова следовать за ним. Алексей приблизился к люку кабины пилота. От цементного пола шел жар. В узком овальном проеме входного люка Горелов увидел горизонтально поставленное кресло и спадавшие на пол лямки привязных ремней.

— Вы сейчас без скафандра войдете, — предложил инженер. — Проведем первое обзорное знакомство, а после обеда вас по всем правилам облачим в космическую робу и начнем тренаж.

Горелов положил ладони на поручни низкого кресла, чуть-чуть подтянулся, ощущая на мускулистых руках вес собственного тела, и очутился на месте пилота. В кабине было еще жарче, чем в ангаре. Зотов вошел за ним следом и захлопнул герметический люк.

— Мягко выражаясь, здесь дьявольская жара? — осведомился он.

— Я бы предпочел выразиться пожестче, — буркнул Горелов. — Эта парилка куда хуже термокамеры. Со всех сторон разогревшийся металл, и никакой тебе пощады.

— Можно вашему горю помочь, — протяжно сказал инженер. — Станислав Леонидович позаботился. Нажмите на левой панели кнопку вентилятора.

Холодный ветерок потоком хлынул в кабину, взъерошил Горелову курчавые волосы, проник за шиворот. Минуты через две стало даже холодно. Пришлось вентилятор выключить, потому что термометр показывал всего двенадцать градусов тепла. Горелов с жадным любопытством осматривал кабину «Зари». Многое было знакомым, напоминавшим уже изученную им схему, но многое поражало своей новизной. Система пилотажного управления была на «Заре» куда проще и удобнее. Желтые пластмассовые ручки казались воздушными. Он перевел взгляд на переднюю приборную доску, увидел на ней три прорезанных круга. В одном — прибор, именовавшийся на всех предыдущих, космических кораблях коротким и ясным словом: взор. Летит корабль, и на этом приборе летчик-космонавт со всеми подробностями видит, как проектируется внизу Земля с горными хребтами, морями и реками, белыми ледяными скалами Арктики, огнями больших городов. Определением своего истинного нахождения по этому прибору Алексей много занимался на предыдущих тренировках. Знал он прекрасно и второй прибор — глобус, вмонтированный в другое отверстие. Где бы ни находился корабль во время орбитального полета, тонкое перекрестие всегда указывало точку истинного местонахождения, и от нее можно было заранее рассчитать, где очутится корабль через двадцать, тридцать, сорок минут. А вот третий прибор не был ему знаком совершенно. В таком же углублении виднелась на панели выпуклость еще одного глобуса. В отличие от первого, разрисованного светло-голубыми, зелеными и коричневыми тонами, был он черно-синим. Лишь кое-где выделялись более светлые овалы, спирали и кружочки. И Алексей почувствовал всю волнующую торжественность первого знакомства. Это был глобус, по которому ему предстояло пройти в космосе огромное, еще ни одним человеком не вспаханное пространство, контрольный глобус Луны.

Далеко от родной Земли, на расстоянии почти четыреста тысяч километров, «Заря» встанет на окололунную, или, как ее именовали в ученом мире, селеноцентрическую, орбиту и заговорит оттуда с Землей его, Алешки Горелова, голосом. Это будет! А пока макет пилотской кабины спокойно стоит в цехе и глядит молчаливо ему в глаза рядами белых, черных и красных кнопок, стрелками приборов, перекрестиями, под которыми замерли изображения Земли и Луны.

— Эта наша кабина — тренажер, — прогудел за его спиной голос инженера Зотова. — Другая точно такая же кабина на днях ушла с космодрома к Луне. В пилотском ее кресле манекен, по весу и габаритам точно такой же, как вы. Ему даже нос ухитрились придумать вздернутый, Алексей Павлович.

— Остряки, — одобрил Горелов, никогда не сердившийся на шутки по своему адресу. — А это что за прибор? — указал он на матовый небольшой экран в переднем углу кабины. На экране виднелась едва заметная, пунктиром нанесенная сетка, внизу — с десяток мелких-мелких кнопок.

— Это экран вашего локатора, — пояснил инженер. — Любая летящая вам навстречу цель отразится на нем, когда она будет от вас за несколько тысяч километров.

— Какими же вы целями меня стращаете, Михаил Гурьевич? — повел плечом Горелов. — Метеоритами, что ли?

— Не только. Вы же прекрасно знаете, сколько железа набросало в космос человечество за последний десяток лет.

— Знаю, как же не знать.

— Так вот. Одни из них давно уже прекратили существование, сгорев в плотных слоях атмосферы, а другие все еще крутятся, постоянно меняя орбиты. Вероятность столкновения с ними практически невелика, но все-таки... Вы знаете, такие претенденты уже бывали с автоматическими спутниками, так что лучше уж заранее нам застраховаться от неприятного сюрприза.

— Одним словом, товарищ инженер, береженого бог бережет, — вставил Горелов.

— И главный конструктор этого корабля Тимофей Тимофеевич, — подхватил Зотов, — а он повыше бога.

— Красивый прибор, — одобрил Алексей и пощипал пальцами гладко выбритый подбородок. — Ничего не скажешь.

Чуть прищуренные его глаза скользили по знакомым и малознакомым тумблерам, пультам и рычагам. Кабина «Зари», пока он не облачался в скафандр, казалась очень просторной. Но он-то хорошо знал, что габариты ее немедленно сократятся, едва только он привинтит гермошлем к новой «одежонке» Станислава Леонидовича и займет место в этом же самом, пока что таком удобном кресле. Алексей нажал кнопку рядом с иллюминатором. Раздвинулись розовые шторки, и в круглом окошке, затянутом жароустойчивым стеклом, способном выдержать самые баснословные температуры, он увидел мирную картину: цементный пол, косо уходивший влево к пульту, с которого он скоро будет получать тренировочные команды, чьи-то ноги в запыленных сапогах, пучки желтых и синих проводов, протянувшиеся к кабине «Зари». Было тихо и мирно в огромном светлом ангаре. Летнее солнце заглядывало сюда сквозь остекленную крышу, словно и оно интересовалось тем, как готовится человек приблизиться к опекаемому им ночному светилу.

Алексей подумал, что пройдут недели, может, месяц с небольшим, и точно в такой же кабине умчится он на тысячи километров от Земли в гудящую неисчерпаемую глубину космоса. А пока что — мирные кнопки и поблескивающие чашечки приборов, серый пол, видный в иллюминаторе, даже ромашка, пробившаяся среди двух цементных плит, и голос Михаила Гурьевича за спиной.

— Продолжаем обзорное знакомство, Алексей Павлович...

Поздно вечером, облаченный в светло-голубой звеняще-твердый и очень легкий скафандр, так хорошо подогнанный по его фигуре, Горелов снова залез в кабину «Зари», и овальный люк надолго захлопнулся за ним. В кресле сразу стало теснее, и движения его уже не были такими свободными, когда он пристегивался, приводил в действие приборы, готовясь к тренировке. Потом возник быстро нарастающий' шум, и в пультовой его окликнул инженер Зотов:

— Доложите готовность.

— Летчик-космонавт Горелов к полету готов.

Нарастающий шум усыплял Алексея, тяжелил тело и сознание. Сквозь паузы инженер передавал исходные. Стучал неприятно хронометр, сливаясь с голосом Михаила Гурьевича.

— Шесть... пять... четыре... три... два... одна... пуск!

И Алексей Горелов отправился в свое первое наземное путешествие на новом тренажере «Заря» сроком на трое суток. Без подготовки, без предварительного отдыха. «Видимо, потребовалось еще раз испытать мою человеческую упругость, — подумал он. — Что ж, посмотрим!»

* * *

. В последние годы не происходило ни одного значительного космического запуска, в котором бы не принимал участие Тимофей Тимофеевич. Обитатели пусковых площадок, конструкторы, инженеры, журналисты не могли бы представить космодрома без его внушительной фигуры в широкой светло-серой блузе, легких, такого же цвета, брюках и каких-нибудь сверхмодных мокасинах, позволявших легко совершать многочисленные переходы по пыльным стежкам-дорожкам. Впрочем, глухой осенью или зимой, в лютые ветреные морозы, какими любила природа награждать этот край, Тимофея Тимофеевича можно было увидеть и в ином наряде: в меховом комбинезоне и старомодных уже для авиации унтах, в какой-нибудь кожаной куртке и забродских сапогах, если была грязь или сек землю косой неприветливый дождь. Был он широк в кости, высок ростом и несколько грузноват. Редеющие волосы зачесывал назад и гордился, что они еще высоки, хотя и обнажают уже предательские забеги большого лба. Широкое, смуглое, всегда выбритое лицо было грубовато, а полные губы несколько сурово сжаты, отчего в углах его рта постоянно лежали складки. У него были крепкие зубы, только два с золотыми коронками — на посадке выбил, когда в юности пытался стать летчиком. Жесткий, тяжелый подбородок усиливал впечатление суровости. А вот большие, чуть навыкате глаза жили своей самостоятельной жизнью на лице и вовсе не производили впечатления суровости. Где-то в их глубине пылали незатухающий огонек любознательности и добрая усмешка. Словно смотрел Тимофей Тимофеевич на человека и снисходительно про себя думал: «Ладно, друг, я же тебя очень и очень хорошо понимаю». Был он в прошлом одним из помощников академика Королева, а в последние годы так далеко шагнул вперед, что во всем мире гремела о нем слава. Западные журналисты в хвалебных статьях иногда только путали его фамилию. Да и не нужна им была точная его фамилия, если разобраться. Однажды на большом ответственном собрании кто-то с пафосом брякнул в адрес Тимофея Тимофеевича: «Наш главный конструктор». Но тот встал, хотя и вежливо, но довольно веско поправил:

— Что вы, товарищи! Даже Королев решительно возражал, когда его главным конструктором величали. А ведь с ним целая эра нашей космонавтики связана. Так что я прошу...

И надолго перестали называть его главным. Только в последнее время, после того как была создана под его руководством «Заря», поразившая всех, кто сведущ был из научно-технического мира, своей кажущейся простотой, надежностью и прочностью всех систем и убедительной готовностью к дальнему старту, стали твердо звать Тимофея Тимофеевича главным конструктором «Зари», и это прижилось.

По космодрому о Тимофее Тимофеевиче ходили десятки самых разных легенд. Того, кто привык представлять выдающегося ученого и изобретателя тихим, замкнутым, вечно углубленным в себя человеком, Тимофей Тимофеевич определенно бы разочаровал. Не было ни в его внешности, ни в грубоватой манере держаться с людьми ничего такого, что бы обнаруживало в нем большого ученого. Это был прежде всего человек, наделенный огромной подвижностью и энергией, успевающий за день на автомобиле и пешком исколесить большие расстояния, принять у себя в рабочем кабинете десятки людей и в эти же самые часы, среди хаотического, на первый взгляд, нагромождения поездок, встреч и разговоров, обдумать вдруг такую конструктивную новинку, что ближайшие его помощники только руками разводили. И мысль, им поданная, сияла, обрастала деталями, будто подвергаясь ювелирной шлифовке, а потом обращалась в новое открытие, удивлявшее всех своей простотой и дерзостью.

Однажды, когда был еще в живых Королев, перед запуском очередной космической станции приехали на космодром два видных профессора. Были они авторами ряда интересных работ по небесной механике, вели кафедры в высших учебных заведениях. На космодром их привело огромнейшее желание побывать на одном из запусков. Вот и были они приглашены в числе консультантов. Королева в кабинете они не обнаружили и пошли разыскивать на территории космодрома. Идут и видят — на дне большого котлована среди прорабов и бетонщиков шумит высокий плотный человек в черной кожанке и забрызганных грязью сапогах.

— Эй, товарищи! — кричат они. — Не скажете ли, где сейчас можно найти Сергея Павловича?

— Не знаю! — не совсем дружелюбно отвечает им человек в кожанке.

Ученые остановились у обреза котлована, продолжая начатый ранее разговор о предстоящем запуске очередного лунника. Они шумно гадали, под каким углом будет находиться траектория полета станции к Земле, когда, повинуясь последней ступени ракеты, возьмет курс к другой планете. Дело дошло даже до спора. Тимофей Тимофеевич в эту минуту отчитывал строителей, которые, по его мнению, очень медленно закладывали фундамент для новой лаборатории. Он говорил им какие-то жесткие и не совсем деликатные слова, но одним ухом следил и за разговором ученых, кривя в усмешке губы. А наверху котлована дебаты разгорались:

— Позвольте вам заметить, почтеннейший, что не может в эти минуты склонение равняться семидесяти пяти градусам, — шумел один.

— А я утверждаю, может! — упорствовал второй. — Семьдесят пять плюс-минус два градуса.

И когда спор достиг своего апогея, со дна котлована раздался густой басовитый голос:

— Вздор, почтеннейшие. При таком наклонении космическая станция не на планете окажется, а этак тысяч на тридцать километров от нее. Одним словом, черт-те куда пройдет!

— Смотрите, какой у нас оппонент появился, — усмехнулся один из спорящих.

— Да-с, оригинал, — подтвердил второй и дребезжащим тенорком крикнул в котлован: — Так, быть может, вы нас осчастливите и скажете, каким должен быть точный угол наклонения?

— Скажу, — прогудел бас, — шестьдесят девять целых и тридцать пять сотых градуса.

— Смотрите! — менее насмешливо воскликнул ученый, — а ведь в этой цифре есть какой-то резон.

— Да, да. Давайте возвратимся в гостиницу и проверим расчеты, — продолжил его коллега.

Ученые удалились, а примерно через час вновь появились у котлована. Рослый человек в кожанке стоял уже на поверхности, по-хозяйски крепко расставив ноги. Казалось, каблуки его забрызганных грязью сапог вросли в землю.

— Товарищ! — закричал издали один из ученых мужей. — А ведь вы совершенно правы, как говорится, и по форме, и по содержанию. Поразительный экспромт. Именно шестьдесят девять целых и тридцать пять сотых. Ни больше, ни меньше!

— Я и сам знаю, что прав, — без улыбки согласился незнакомец.

Ученые удивленно попятились.

— Да, но как вы могли с такой точностью предположить?

— А я а не собирался предполагать, — перебил тот, любуясь их замешательством. — Зачем же предполагать? На предположениях в наш век даже от Земли не оторвешься, а не только на планету выбранную не попадешь. Я точно подсчитал.

— В уме?

— Да. В уме.

Ученые всплеснули руками:

— Удивительно! Простите, вы инженер?

— Да вроде бы, некоторым образом.

— А не будете ли вы столь любезны назвать свою фамилию?

— Отчего же, почтеннейшие, это можно. — И Тимофей Тимофеевич назвался...

Тимофей Тимофеевич всегда был тем интересен, что мыслил зримыми конкретными образами. Но это не мешало ему заниматься одновременно сложнейшими аналитическими вычислениями. Был он человеком далеко не всегда учтивым, а если сказать точнее, часто крутым и властолюбивым. И когда принимал твердое решение, то никакие авторитеты не могли его уже остановить своим противодействием. Оно только разжигало самолюбие, наполняло одержимым желанием идти наперекор, отстаивая и утверждая собственную точку зрения.

Два последних корабля уходили в космос под руководством Тимофея Тимофеевича. За месяц до первого запуска шло заседание комиссии под председательством конструктора, за которым оставалось решающее слово. На повестке дня всего один вопрос: утверждение состава экипажа. Корабль трехместный, рассчитанный на пилота, ученого и врача. За длинным столом, приставленным к рабочему столу конструктора, как традиционная часть буквы Т, — академики, врачи, инженеры, генералы. Выступает седой генерал с багровым обветренным лицом. Говорит долго и доказательно. По его мнению, в качестве пилота надо послать офицера, ему известного, волевого, образованного технически, физически прекрасно подготовленного. Тимофей Тимофеевич, дремотно полузакрыв глаза возвышается над своим столом, постукивает о его поверхность тупым концом неочиненного красно-синего карандаша:

— Так, так, весомо аргументируете... весомо.

Потом член-корреспондент Академии наук рекомендует на место ученого своего кандидата в экипаж космического корабля, а заслуженный деятель медицины — своего врача. И снова сонным приглушенным голосом произнес Тимофей Тимофеевич слово «весомо». Долго шло обсуждение, а когда призатихло, Тимофей Тимофеевич громче обычного постучал карандашом о стол, требуя тишины. Сонная дрема немедленно слетела с него, будто ее и не было. Глаза дерзко, вызывающе скользнули по лицам.

— Все, что ли, товарищи? Я вас очень внимательно выслушал. Многими интересными наблюдениями поделились вы о кандидатах, которых рекомендовали. Меткие характеристики, психологическая глубина — все было в ваших речах. А теперь послушайте мое мнение, — и он назвал совершенно иные фамилии. А в подтверждение привел такие аргументы, что все только ахнули да руками развели. А Тимофей Тимофеевич встал и, не скрывая довольной улыбки, предложил:

— Ну а теперь, пользуясь своим нравом председательствующего, ставлю вопрос на голосование.

И все, без исключения, проголосовали за эти кандидатуры.

В тот же вечер космонавт, полагавший, что будет утвержден обязательно командиром экипажа на очередной полет, узнал, что полетит его дублер, а он останется на земле. Красивый самолюбивый парень был сражен этим известием и вечером, с горя, что называется, хватил лишнего. Не так уж много и выпил, но нервы расшатались, и он не выдержал дозы, опьянел. Вечером, когда южные сумерки уже окутали землю, неровной ковыляющей походкой возвращался из столовой в гостиницу и на свою беду повстречался с авиационным генералом.

— Это вы! — свирепо воскликнул тот. — В таком виде? А еще космонавт! Да разве можно офицера с таким моральным обликом даже близко подпускать к кабине космического корабля!

— То... товарищ генерал. Да я немного... я совершенно случайно... — взмолился было космонавт, но генерал оборвал его резким жестом:

— Что! Да я и слушать вас не хочу. Вон с космодрома! Чтобы завтра ноги вашей здесь не было, капитан!

И ушел. А капитан остался. Звездное небо над космодромом с овчинку ему показалось после такой встречи. Хмель как рукою сняло. Медленной разбитой походкой побрел домой. Путь в гостиницу лежал мимо главного административного корпуса. В окнах кабинета конструктора горел неяркий голубоватый свет. Все знали, что, если Тимофей Тимофеевич оставался поработать в ночные часы, он гасил яркое верхнее освещение и оставлял на своем столе лишь одну лампу под светло-голубым абажуром. Это были часы, когда Тимофей Тимофеевич никого не принимал. Он уходил в совершенно иной мир, напрочь оторванный от деловой сутолоки и организационных забот рабочего дня, в мир творчества. Он и сам становился иным: мягким, задумчивым, лишенным напускной суровости. Ни один глазок не зажигался в такое время на коммутаторе, что стоял за его спиной. Только настольный телефон ВЧ, именуемый «белой головкой», мог нарушить кабинетную тишину. После очередного разговора с Москвой Тимофей Тимофеевич долго не мог сосредоточиться, ворчал и морщился.

Капитан остановился у главного корпуса и махнул рукой, как человек, принявший твердое бесповоротное решение. Он быстро взбежал по ступеням широкой лестницы, промчался через приемную конструктора на глазах у остолбеневшей секретарши, не ожидавшей столь дерзкой выходки, и скрылся за двойной дверью кабинета. На скрип двери Тимофей Тимофеевич поднял седеющую голову и пораженными глазами встретил неожиданного пришельца.

— Это ты? — произнес он почти нараспев, голосом, не предвещавшим ничего доброго. Тимофей-Тимофеевич переходил на «ты» только с теми подчиненными, которых он уважал и наперед знал, что они не обидятся на такую его фамильярность. Этого он даже любил. Любил за то, что сын солдатской вдовы, он в четырнадцать лет пошел на завод, чтобы помочь матери вытянуть еще четверых своих сестер и братьев, за редкое упорство, с каким этот юноша готовился к космическому полету.

— Кто тебя пустил? — строго поинтересовался конструктор. — Что-нибудь случилось?

— Случилось, Тимофей Тимофеевич. Ночью я должен собрать чемодан и с утренним самолетом покинуть космодром.

— Подожди, подожди, Миша... Что такое? До сих пор мне казалось, что на своей территории судьбы людей вершу я. Кто тебе это приказал?

— Генерал Галимов.

— Почему?

— Да я... — смешался космонавт.

— Только начистоту, Миша. Говори, как было, потому что у меня нет времени подвергать тебя психологическим опытам. Работа стоит, — кивнул он на стол.

Капитан поднял на конструктора наполненные болью, но уже сухие глаза, клятвенно прижал к груди руки:

— Я перед вами как на духу, Тимофей Тимофеевич.

— Ну, валяй, — недоверчиво протянул конструктор, — только прими во внимание, что я очень мало похож на духовника, а ты еще меньше на кающегося грешника.

— Пожалуй, я похож, — сказал космонавт. — Часа три назад я узнал, что исключен из состава экипажа. За ужином выпил, попался на глаза генералу Галимову и услышал приказ: «Чтобы и ноги вашей не было на космодроме».

— Да, — неопределенно развел руками конструктор, — от вас и на самом деле не розами пахнет. Это очень плохо, что вы нарушили бытовой режим космонавта. Я, например, полагаю, что спиртные напитки надо пить в минуты радостей, а не отчаяния. Да и не имеете вы права предаваться отчаянию. А ну-ка, присядем на диван, Миша. Только, бога ради, не дышите мне в лицо, ибо у меня в кабинете нет закуски.

Упругим размашистым шагом Тимофей Тимофеевич подошел к дивану, сел на уголок и указал капитану место подальше от себя.

— Ишь ты какой, Миша. Шел, шел по жизни правильно и — споткнулся.

— Так я же редко к этой влаге прикасаюсь. Сами знаете, Тимофей Тимофеевич.

— Да я не об этом, — отмахнулся конструктор. — Что ты стакан водки выпил — это еще ладно. Но вот что ты руки опустил — уже никуда не годится. Какой же из тебя космонавт после этого? Если надвигается испытание, нервы у тебя должны быть каменными. А ты! Кто тебе сказал, что тебя навсегда исключили из рядов космонавтов?

— Никто.

— Вот то-то и оно, — проворчал Тимофей Тимофеевич. — Думать надо, эпикуреец. Я тебе лучше хотел сделать, поэтому и не включил на очередной полет. Следующий полет будет серьезнее, тяжелее и побольше силенки от пилота потребует.

— Но я-то не знал! — горько вздохнул капитан.

— А если не знал, так надо было к бутылке прибегать? — без особой суровости в голосе отчитывал Тимофей Тимофеевич. — «Пить буду я, пить буду я!» Так, что ли? Плохой из тебя гусар, Миша. Уж если напился, так уж натворил бы хоть что-нибудь, дерзость какую-нибудь, что ли, генералу Галимову сказал бы, чтобы было тебя за что...

— Так ведь меня же он и так не помиловал.

— Помолчи! — оборвал конструктор. — Ты можешь мне ответить на вопрос, что такое минута в жизни человека? Без цитат, конечно, из классиков древней и современной философии. Нет? Значит, еще помолчи.

Капитан еще дальше отодвинулся от грозного в своей непонятности Тимофея Тимофеевича, почти врос в спинку дивана. Он давно знал — любил Тимофей Тимофеевич говорить намеками, не расшифровывая своих мыслей. Забежит иногда к инженерам, готовящим расчеты на самый сложный запуск, и скажет одно какое-нибудь слово. «Луч», например. И убежит. А вечером повстречает одного из них, своего самого любимого и доверенного. «Решили поставленную задачу?» Тот ему иной раз в ответ: «Да нет, Тимофей Тимофеевич. Вы как-то непонятно выразились утром». — «Ах непонятно! А вы мне, простите, кем доводитесь? Инженером по солнечной ориентации спутников и кораблей или приготовишкой? Ах вы, эпикуреец ленивый!».

Но зато, если улавливали подчиненные мысль конструктора с полуслова и к его новому визиту успевали решить задачу, ликовал Тимофей Тимофеевич беспредельно: «Гераклы мои дорогие! Прометеи! Да как же вы так быстро смогли? Ведь я же еще и сам, если по секрету сказать, к окончательному убеждению не пришел. Спасибо вам. Вот будет кому продолжать космонавтику после моей смерти».

Очень хорошо знал провинившийся космонавт эту особенность конструктора, поэтому и не решался пуститься в какие-либо рассуждения по поводу того, что такое минута в жизни человека, опасаясь попасть впросак.

А Тимофей Тимофеевич о нем уже забыл. Широкими грубыми ладонями он сверху вниз провел по своим полным щекам, сгоняя сонную одурь. Шли минуты. Невидящими глазами смотрел конструктор в огромный квадрат окна, осененный Луной и звездным сиянием. Звезды всегда напоминали ему, что он еще большой должник перед человечеством, и воспринимал он их только профессионально.

— Минута в жизни, — сказал Тимофей Тимофеевич, — крутая мера.

И опять задумался о великом значении минуты. Минута на поле боя, в полете бомбардировщика к цели или при запуске космического объекта, она огромна и порою поистине драматична. Но минута в человеческих отношениях иногда бывает куда жестче и губительнее. Вот упал духом на короткое время этот парнишка, что, в сущности, в сыновья ему годится, выпил раз за долгое и долгое время и попался на глаза службисту, для которого превыше всего параграф. И не подумал этот начальник о том, что люди, писавшие параграф, прежде всего исходили из человечности. Стакан водки, выпитый капитаном на космодроме в условиях строгого бытового режима, уже возведен в кошмарное преступление. Только наказать! Строго и беспощадно! Но если бы не было этой встречи и этой минуты? Дошел бы спокойно капитан до гостиницы, перенес бы не только кратковременный хмель, но и огорчение, порожденное отстранением от полета. И все бы дальше пошло, как и полагается. «Но ведь минута-то была, — упрямо остановил самого себя Тимофей Тимофеевич. — Была минута, кардинально изменившая отношения двух неодинаковых величин А и Б. Величина А — это наделенный властью начальник, а величина Б — бесправный после совершенного проступка рядовой космонавт. Величина А всегда в состоянии, грубо говоря, сломать хребет величине Б, привлекая при этом на помощь закон о причине и следствии».

Тимофей Тимофеевич горько про себя усмехнулся, подумав о том, как легко будет генералу Галимову доказать виновность капитана. И тогда пойдет писать губерния. Вон с космодрома! На партийное бюро. На партийную комиссию. В отдел кадров. А там и приказ об отчислении из отряда космонавтов. И новый приказ: в самый дальний авиационный гарнизон на прежнюю должности старшего летчика, с которой семь лет назад этот честный молодой парень был взят в космонавты. «Впрочем, мне могут возразить, — опять перебил себя Тимофей Тимофеевич, — мне могут сказать, что должность старшего летчика — это тоже нелегкая и почетная должность и ее исполняют сотни таких же молодых людей, ибо не всем же быть космонавтами. Да, но это когда не ломают человеку хребет. Хотел бы я видеть хотя бы одного профессора, бывшего грузчика, которого бы лишили кафедры и снова заставили бы грузить мешки, презрев все им достигнутое. Возвращение к прошлому часто бывает трагедией. Кто же нам дает право решать судьбу человека в одну минуту, не взвешивая всего хорошего и плохого, что им было совершено доселе?»

Одна минута в человеческой жизни, как много она значит. За одну минуту проигрывались и выигрывались великие сражения в зависимости от принятого полководцем решения, рушились города и вспыхивали революции, спасались и уничтожались люди. «Но для чего я об этом сейчас вспоминаю? — спросил себя Тимофей Тимофеевич и сразу жестко осек: — Ах ты, старый склеротик! Это же ради него, этого парнишки в капитанской форме, что сидит и ждет своей участи. Что я ему скажу? Конечно, он нарушитель, и генерал Галимов должен был призвать его к порядку. Но молниеносно принимать суровое решение, зачеркивая все хорошее, что есть уже за плечами у этого парня, гнать его о моего космодрома... Нет, это уже слишком! Такого капитан не заслужил». На мгновение конструктор представил высокого багроволицего генерала Галимова, его подчеркнуто прямую походку, идеально выбритый, углом срезанный подбородок, брезгливо кривившиеся тонкие губы и жесткий металлический голос, каким тот отчитывал неугодивших ему в чем-либо подчиненных. Что же дало ему право в одну минуту решать судьбу человека? Устав? Нарушенные законы армейской службы, жесткие и неумолимые? Нет. Избыток власти — и только.

Тимофей Тимофеевич подавил в себе вспышку гнева и хмуро посмотрел на капитана из-под лохматых бровей.

— Иди в гостиницу, Миша. Отдыхай иди. Слышишь!

Капитан поднял растерянные глаза:

— В гостиницу? Но что я доложу генералу Галимову, Тимофей Тимофеевич?

Конструктор встал с дивана, резко выпрямился.

— Скажи ему, что здесь, на космодроме, ты выполняешь мою программу и, кроме меня, никто твоей судьбы решать не может. — Шагнул к письменному столу и, властно сжав большие загорелые руки в кулаки, договорил: — А сейчас иди! Ты и так отнял у меня слишком много времени. Убирайся с моих глаз, эпикуреец, пока я добрый. У меня работы до утра.

* * *

Встреча Горелова с Тимофеем Тимофеевичем произошла до крайности просто.

После трехсуточного пребывания в корабле «Заря» Алексей покидал ангар. В ушах его звучали имитационные шумы, которыми сопровождалась тренировка, команды, подаваемые с пульта управления, и собственные доклады с «окололунной» орбиты, из радиационного пояса и района приземления. Тело оцепенело от скафандра, утомленный взгляд противился нормальному дневному свету. Все еще виднелась панель кабины и приборы, залитые ровным успокаивающим светом. На цементном полу было приятно выпрямить затекшие ноги, ощутить облегчение после того, как техники сняли скафандр.

Был ненастный день. В остекленную крышу ангара лезло грозовое небо, разрываемое молниями. Потоки ливневого дождя хлестали в стекла. Михаил Гурьевич Зотов, руководивший тренажем, и два незнакомых медика коротали время за каким-то веселым разговором, дожидались той минуты, когда Горелов, окончательно освободившийся от космической одежды, поступит в их распоряжение.

Несмотря на усталость, Алексея не покидало хорошее настроение. Он понимал, что эта тренировка окончательно закрепляла его место в программе предстоящего запуска.

Скрипнула калитка, и под остекленную крышу, спасаясь от дождя, вошли двое штатских. Один держал большую бутыль с жидкостью. Не успели они отойти в сторонку, чтобы отряхнуться от дождя, как в ту же калитку вошел еще один человек, широколицый, грузный, уже немолодой на вид. На кустистых бровях блестели дождевые капли. Был он в старомодном кожаном реглане, какие в тридцатых годах носили летчики. Большие, чуть навыкате глаза скользнули по цементному полу, остановились на возвышавшейся над ним кабине «Зари», потом быстро, ни на ком не задерживаясь, промчались по лицам присутствующих и внезапно оживились.

— Орешников! — окликнул он одного из только что вошедших. — Это что? Технический сырец или спиритус вини? — и кивнул на бутыль.

Тот, что внес бутыль, весело улыбнулся:

— Медицинский. Самый что ни на есть чистейший спиритус вини.

— Браво! — прогудел человек в реглане. — А я как раз пять верст по дождю отмахал. Того и гляди, инфлюэнцу подцепишь. Как думаешь, Орешников, могу я инфлюэнцей заболеть, если под этаким ливнем пробыл?

— Запросто можете, — тотчас же согласился собеседник.

— Вот и я так думаю, — засмеялся человек в реглане. — А если граммов семьдесят пять чистенького выпью, а? Тогда и всякой инфлюэнце конец. Так ведь, эпикурейцы?

— Разумеется, — вразброд ответили присутствующие.

— Мензурка найдется?

— Найдется.

— Тогда налейте мне мои семьдесят пять. Но ни одним граммом больше.

Он взял маленькую конусообразную стеклянную посудину, посмотрел на свет и, крякнув, лихо выпил.

Алексей, наблюдавший эту сценку, сказал инженеру Зотову:

— Как у вас все просто. Промок, выпил. У нас бы генерал Мочалов не помиловал за такую вольность.

Человек в реглане обернулся и охватил всю его фигуру выпуклыми привязчивыми глазами. Потом стащил с седеющей головы берет из водонепроницаемой ткани, так не шедший к старомодной кожанке. Тяжелый подбородок насмешливо дрогнул:

— Между прочим, Сергей Степанович Мочалов правильно поступает. Сам военный человек и военных людей воспитывает. Если бы он получше еще им хорошие манеры прививал, совсем бы было превосходно. Да в чужой монастырь со своим уставом соваться еще бы не советовал...

Последнюю фразу человек в реглане произнес не зло, а, скорее, насмешливо, но от этого его слова еще больнее хлестнули Алексея, уже понявшего, что он допустил бестактность.

— Извините, — произнес он, краснея, — я не хотел так громко. Это после долгого пребывания в скафандре голос осел.

Человек в реглане, продолжавший его бесцеремонно разглядывать, заметил добрее:

— Даже шепотом не надо аппетит портить старшим, космонавт Горелов. Ну, давайте знакомиться, что ли. — Он протянул широкую сильную ладонь с узловатыми венами. — Главный конструктор аппарата, который вы сейчас изволите, мой друг, штудировать. Тимофей Тимофеевич.

Алексей, ища поддержки, посмотрел на окружающих, смущенно пожал протянутую руку:

— Капитан Горелов.

Он уже давно привык к неожиданным знакомствам и встречам, к тому, что люди, работавшие в космонавтике, нередко даже заочно знали его по фотографиям, личному делу, медицинским отчетам и после первого же рукопожатия начинали с ним держаться как со старым знакомым. Но он никогда бы и подумать не мог, что знакомство с главным конструктором «Зари» начнется с такой неловкости. «И дернуло же меня сказать ему под руку! — корил себя Алексей. — Пил бы уж старик спокойно свои целебные семьдесят пять граммов спиритуса вини. Так нет же, о порядке в чужом доме заговорил». Конструктор, усмехаясь, любовался замешательством космонавта. Потом отряхнул берет и снова водрузил на голову.

— Ну ладно, ладно, — изрек он миролюбиво. — Сейчас вы поступите в распоряжение служителей Гиппокрита. Когда он у вас освободится? — обратился он к одному из врачей уже совсем другим, сухим и требовательным тоном.

— К двадцати ноль-ноль, Тимофей Тимофеевич.

— Значит, ровно в двадцать один час, как выражаются люди военные, или в девять вечера, как предпочитаем говорить мы, штатские, жду вас в своем кабинете.

— Слушаюсь, Тимофей Тимофеевич.

— Вот и хорошо. — Он поглядел на Алексея, еще раз усмехнулся и, ни слова больше не говоря, повернулся к нему спиной. Уже с порога проворчал: — А насчет семидесяти пяти граммов от инфлюэнцы, тут уж вы меня, батенька, простите. Я ведь тоже в какой-то мере эпикуреец.

Ровно в девять Горелов переступил порог кабинета главного конструктора. Впрочем, огромный зал, отведенный на заводе космических кораблей Тимофею Тимофеевичу, меньше всего походил на кабинет. Это было нечто среднее между лабораторией и музеем. Большой книжный шкаф вмещал в себя сотни томов справочной литературы. В глаза посетителю бросались прежде всего маленький, теряющийся в конце зала письменный столик и другой стол, заваленный рулонами чертежей, сохраняющий свежие следы упорной работы. В одном углу стояла распахнутая пилотская кабина космического корабля, в другом — отдельные детали: макет приборной доски, схема терморегуляторной установки. На зеленом сукне письменного стола гордо возвышался темно-синий глобус Луны, такой громадный, что плечистый Тимофей Тимофеевич казался на его фоне чуть ли не карликом. При появлении Горелова он не встал, а только поднял вверх тяжелый подбородок. Сурово поджатые губы не дрогнули. Выпуклые глаза глядели несколько строго, и от этого Алексею стало не по себе. Конструктор нажал на столе кнопку, вошедшей в кабинет немолодой секретарше сухо сказал:

— По телефону ни с кем не соединять, в кабинет никого не впускать.

— Хорошо, Тимофей Тимофеевич, — тихо ответила секретарша.

Главный конструктор выключил мягкий зеленый свет настольной лампы. На мгновение стало темно, а потом бра запылали на стенах, заливая паркетный пол и шторы на окнах багровым закатным сиянием. Алексей невольно зажмурился.

— Неприятно, Горелов? — осведомился Тимофей Тимофеевич. — Согласен. Редко кто выдерживает. Резок. Раздражающе резок. А я терплю. Даже успокаивающим его считаю после долгой работы при зеленом или голубом. Знаете, это как чашка черного кофе, позволяющая бороться с сонливостью. Свет — великая вещь, капитан. Я в этом смысле эстет или, скорее, гурман. Считайте, как хотите. Твердо верю, что правильно выбранный свет либо погашает, либо увеличивает работоспособность человека ночью. Читаю при зеленом, расчеты делаю при голубом — он повышает аналитическую возможность ума. Черчу при белом. Если является посетитель, обязательно зажигаю эти багряные бра, чтобы внутренне переключиться на беседу с ним, его хорошенько рассмотреть, да и втупик поставить немножечко, как это сейчас сделал с вами. Человеку с непривычки от подобного навязчивого света хочется отмахнуться. Все его мысли на какие-то мгновения заняты этим. А я его рассматриваю, пока он отвлекся, и первое впечатление стараюсь составить.

— Вы... хитрый, — улыбнулся Горелов.

— Хитрый? — живо переспросил конструктор. — Конечно, хитрый. Без хитрости не проживешь на нашей планете, да и штук вот этих в космос не запустишь, — указал он на детали космического корабля. — Ну, а когда в вечерние часы приходится собирать какое-нибудь большое совещание, кабинет мой всеми огнями пылает: и верхние люстры, вмонтированные в потолок, светятся, и бра горят, и настольная лампа сияет. И свет от всего этого, представьте себе, — дневной, веселый, солнечный. И опять-таки я каждого из сидящих вижу. Логично? Но так бывает, если совещание оптимистическое, чем-то радующее, если речь на нем идет о победах, а не о поражениях. Что же касается поражений, от которых мы тоже, к сожалению, не застрахованы, то на этот случай я выбираю свет, придающий кабинету мрачность. Пусть сидят люди и в ожидании разноса думают о своих ошибках, анализируют и синтезируют случившееся.

Конструктор переключил освещение. Бра погасли, и кабинет затопил яркий дневной верхний свет. Горелов невольно улыбнулся.

— Очевидно, разнос мне сегодня не угрожает?

— Смотрите, какой вы самоуверенный, — сохраняя серьезность, отметил Тимофей Тимофеевич. — Однако мне недолго сменить декорацию. Вы в моих руках.

Алексей, не отвечая, продолжал разглядывать кабину «Зари». Главный одобрительно наклонил седеющую голову:

— Нравится?

— Еще бы! Трое суток просидел в пилотском кресле и налюбоваться не мог. До чего легка, удобна и продумана! По сравнению с ней вот эта штука допотопной кажется, — кивнул он на скромно поблескивающие в другом углу детали кабины «Востока».

Лохматые брови сердито зашевелились над коричневыми глазами конструктора.

— Бросьте, бросьте, — осадил он сурово своего собеседника. — Никому не позволю хаять «Восток». Перед «Востоком» каждый космонавт на колени должен становиться. Я далек от суеверия, но это так. Если бы не было «Востока», не было бы и «Зари», и тех кораблей, которые сейчас в муках вынашиваются конструкторами, частично уже проектируются, а в недалеком будущем уйдут на огромные расстояния от Земли. Все мы создаем новое и подчас совершенное, но мы не создаем эпохи, а только ее продолжаем. А вот Сергей Павлович Королев был создателем эпохи, ее первооткрывателем. Так что прошу по адресу «Востока» выражаться понежнее.

Конструктор на минуту умолк. Яркий верхний свет убаюкивал, уносил в прошлое. И вспомнил Тимофей Тимофеевич, как много лет назад в плохо оборудованной, почти кустарной лаборатории, где монтировались первые ракетные двигатели, подошел к нему средних лет подвижный, с умными светящимися глазами человек, властно спросил:

— Значит, хотите, чтобы я вас рекомендовал в нашу группу?

— Мечтаю об этом, Сергей Павлович.

— Имейте в виду, легкой жизни у вас не будет.

— Я не ищу ее, Сергей Павлович. По-моему, в принципе человеку не стоило рождаться, если он воспринимает свое существование, как погоню за легкой жизнью.

— Да, да, — задумчиво согласился тогда Королев. — Характеристики у вас одна другой лучше... Идемте познакомлю с нашим хозяйством.

И он показал лабораторию до каждого станка и стендового устройства включительно. Сам увлекся, рассказывая о недалеком, на его взгляд, будущем ракет. Он был полон веры в свою идею, этот инженер группы реактивного движения. Вытирая ветошью испачканные машинным маслом руки, виновато заметил:

— Между прочим, заработки у нас не очень.

— Я согласен и на «не очень», лишь бы с вами, — рассмеялся в ответ молодой, полный энергии Тимофей Тимофеевич.. И пошел по жизни рука об руку со своим учителем и наставником. То, о чем говорил Королев в тридцать шестом, осуществилось в шестьдесят первом, когда взлетел Гагарин. «Наш ГИРД называли раньше группой инженеров, работающих даром, — вспомнил Тимофей Тимофеевич. — Надо было бы теперь вернуться к истории ее возникновения и внести поправку. Все-таки это была группа инженеров, работавших для истории не даром. Так точнее. А в космонавтике невозможно без точности».

Конструктор поднял глаза на Горелова, возвращаясь к действительности, повторил свою мысль:

— Нельзя так говорить о своих родителях. Мы не какие-нибудь родства не помнящие, молодой человек. Да-с!

— Я не буду больше, — покорно согласился Алексей, но тут же упрямо прибавил: — А «Заря» — это все-таки чудо.

Тимофей Тимофеевич, тронутый похвалой, гордо отбросил назад голову, ладонями уперся в зеленое сукно стола.

— Значит, хотите лететь на «Заре», Горелов?

Спросил строго, испытующе, глаза под лохматыми бровями остались непроницаемыми.

— Хочу, — тихо, почти торжественно подтвердил космонавт.

— А если я возьму и не посажу вас? — прищурился Тимофей Тимофеевич.

— То есть как? — растерялся Алексей.

— Да очень просто, — чуть не расхохотался конструктор. — Вас в дублеры, а на ваше место кого-нибудь еще. Субботина, Локтева, Карпова. Разве у меня выбор маленький? Тогда что будешь делать, эпикуреец?

— Еще год буду ждать.

— Ну, а если и на новый год не посажу.

— Второй год буду ждать.

— А если и на втором году не получится?

— Третьего буду дожидаться, Тимофей Тимофеевич! — пылко воскликнул Горелов. — Потому что космонавтика давно стала целью моей жизни.

— Не пышно ли сказано?

— Нет, Тимофей Тимофеевич. Я собрался в космос не за славой и почестями. Я иду в космос, как в бой за новое!

— Гм... Может, и несколько патетически, но верно.

Конструктор вышел из-за стола и, подойдя к Алексею, положил ему на плечи тяжелые руки. Тому было неловко сидеть, после того как главный поднялся, и он стал подниматься, не снимая этих тяжелых рук. Конструктор не удерживал его в кресле. Они стояли друг против друга, смотрели глаза в глаза.

— Согласен... Это уже речь не мальчика, а мужа, — одобрительно отозвался конструктор, — подобное и хотелось услышать. Я же с вами пока что только по дубликату личного дела да чужим отзывам знаком. Садитесь, Алеша, и позвольте мне отныне именовать вас так?

У Горелова словно гора свалилась с плеч. Он понял, что минута первого знакомства, минута иногда обманчивая и неверная, уже осталась позади, и этот с виду хмурый, углубленный в свои дела и мысли человек почему-то остался им доволен, его понял, и ледяная стенка, возникавшая было меж ними, уже лопнула, превратилась в теплый ручеек. Тимофей Тимофеевич снова обошел стол. Погас яркий верхний свет, ему на смену блеснул луч из-под зеленого абажура, уютной полоской лег на сукно. Конструктор глядел на Алексея и думал. Уже многих посылал он в космос. Одни из них оставались такими же, какими он их знал до полета: сдержанными, волевыми, скромными. У других пробуждалась склонность к рисовке, стремление, рассказывая о своем пребывании в космосе, осложнять трудности полета. Третьи, к счастью, совсем немногие, начинали важничать и тучнеть.

Таких было мало, и думая о них, Тимофей Тимофеевич никогда не раскаивался, что предоставлял им место в кабине летчика-космонавта. Не раскаивался потому, что они тоже были героями и только потом, после совершенного полета, не выдерживали более трудного испытания славой.

Ощупывая внимательным взглядом этого молодого курчавого парня, конструктор думал, каким он станет, когда вернется на Землю из первого такого сложного и опасного полета вокруг Луны, к какой категории примкнет: первой, второй, третьей. «Лишь бы не к третьей» — подумал конструктор и отбросил назад редеющие волосы.

— Так что же, волжский житель, — ободряюще прищурился он, — выходит, старику и попугать вас не удалось?

— Удалось, Тимофей Тимофеевич, — весело ответил Горелов, — даже ноги стали холодеть. Ни на одной из тренировок такого страха не испытал.

— Значит, все-таки были страхи на тренировках? — быстро спросил конструктор, совсем как следователь, поймавший на чем-то подозреваемого. У Алексея ни один мускул ие дрогнул на лице.

— Конечно были. Самой разной величины. Но такого сильного страха, как пять минут назад, не испытывал. Шутка ли, потерять место в корабле.

— Вот и правильно, — кивнул головой Тимофей Тимофеевич. — Никогда не верю в человека, хвастающегося, что совсем не испытывал страха. Это или деревяшка, или неисправимый позер, потому что страх — такое же естественное чувство, как и все другие. Победить его человек может, освободиться — никогда. Это противоестественно. Между прочим, дорогой Алеша, вы знаете, сколько раз придется вам побеждать страх в том полете, для которого вы отобраны?

Горелов заерзал в кресле, натянуто улыбнулся.

— По-моему, от первой и до последней минуты.

Конструктор включил маленький вентилятор, хотя в этом не было никакой необходимости — в огромном его кабинете и без того было прохладно.

— Разумный ответ, Алеша. Простой и разумный. Действительно от первой и до последней минуты вы будете бороться с нервным возбуждением, напряжением, а иногда и со страхом. Выходя на орбиту, «Заря» будет пробивать всего лишь плотные слои атмосферы, чтобы устремиться в далекий полет, а вы уже лишитесь того, что именуется идеальным спокойствием, Алеша. Вы оповестите мир, что успешно переносите перегрузки и располагаете отличным самочувствием, а сердечко не однажды успеет за это время ёкнуть. Потом барьер невесомости, переход от обычного состояния к иному, еще не изведанному вашим организмом, потом старт с промежуточной околоземной орбиты к селеноцентрической, проход радиационных поясов, сам процесс приближения к Луне, возможная встреча с метеоритами. Перед вашими глазами все время будет маячить счетчик Гейгера, показывающий, сколько рентгенов вы приняли. Иногда показатели этого счетчика будут вселять тревогу. А потом приземление... Вас уже ознакомили с последним вариантом «Зари»?

— Ознакомили, Тимофей Тимофеевич, — кивнул курчавой головой Горелов.

— Стало быть, знаете, что для посадки оборудованы две системы: одна для мягкой, вторая для катапультирования и приземления самостоятельного, раздельного с кораблем. Корабль сам по себе, вы — сами по себе. — Голос конструктора стал звучать глуше: вероятно, усталость подтачивала этого намаявшегося за день пожилого человека. Да и синие мешки, набрякшие под глазами, почернели. Неожиданно ровный голос Тимофея Тимофеевича прервался, и он с минуту молчал. Встревоженный Горелов и подумать не мог, что подкатилась в эти мгновения к конструктору сердечная спазма, жесткой безжалостной рукой схватила за сердце, сдавила предательски и желудочек, и предсердие, будто спрашивая: живота или смерти? «Ладно, живота», — отмахнулся Тимофей Тимофеевич. Никому, кроме личного врача, не говорил он о надвигающейся опасности, а с того взял слово, что будет молчать о его болезни. Таблетки валидола глотал лишь в самых крайних случаях, когда никого не было рядом, и считал это делом абсолютно зряшным.

Спазма прошла. На бледном лице проступили мелкие бисеринки пота, но глаза сразу оттаяли, повеселели. Кто его знает, может, и еще одна схватка со смертью была выиграна. А сколько их впереди! «Ерунда! — успокоил себя конструктор. — Лишь бы выходить победителем после каждой и лишь бы корабли, его разумом одухотворенные, уходили ввысь по своим космическим маршрутам». Снова посмотрел на спокойное лицо капитана, одобрительно подумал: «Внушительно держится парень. Скромно, без рисовки».

— Так о чем это, бишь, я? — продолжал конструктор вслух. — О системах посадки? Да. Мягкая посадка гораздо проще и комфортабельнее. Все мы немного эпикурейцы и привыкли к приятным ощущениям. Признаюсь, Алеша, что, когда дебатировался этот вопрос, у меня появилось много решительных оппонентов. В чем только они меня не обвиняли: и в консерватизме, и в рутинерстве. Ссылались на то, что катапультное устройство увеличивает вес «Зари», что летчику-космонавту, уставшему от длительного полета, придется в этом случае ощущать дополнительные перегрузки. Я терпеливо выслушал все эти весьма резонные доводы и согласился с ними. Но, — Тимофей Тимофеевич весело улыбнулся, и глуховатый смешок слетел с его губ, — оставил все по-своему. Скажете, Алеша, упрямый старик? — Нет, и тысячу раз нет. Было одно обстоятельство, которое в моих глазах оправдывало подобное рутинерство. Знаете, как оно именуется? Жизнеобеспечение космонавта, желание перестраховаться за его жизнь. Вы идете в трудный и опасный полет, Алеша...

— Но ведь манекен, мой безмолвный двойник, уже успел в такой полет сходить и вернуться на Землю, — вставил Горелов.

— Откуда узнали? — покосился на него Тимофей Тимофеевич.

— Инженер Зотов успел шепнуть полчаса назад, когда я к вам собирался.

— Неисправим Михал Гурьевич, — с напускной сердитостью проворчал конструктор. — Всегда поперед батьки в пекло лезет. Хотел вам первым приятную новость сообщить, а он... Да, это полностью соответствует действительности. Манекен сходил. Ему даже курносый нос удосужились мои шутники приспособить, чтобы довести сходство до максимума. Кстати, по рекомендации того же Зотова. Но ведь это же — манекен, лишенный слуха, зрения, дара речи, нервной системы и серого мозгового вещества. А вы всем этим, мой дорогой друг, обладаете, потому что вы — че-ло-век! Манекен, к сожалению, лишен возможности рассказать нам, как ему было на окололунной орбите и что он перечувствовал и пережил на маршруте Земля — Луна. Самые точные приборы не дадут истории того, что даст ей первый космонавт, облетевший Луну. Гордитесь, Алеша.

Конструктор снова поднялся из-за стола. За его креслом черными шторами была закрыта довольно большая часть стены.

— Подойдите поближе и станьте со мною рядом, — торжественно пригласил он. Горелов послушно приблизился. Тимофей Тимофеевич нажал на стене кнопку, шторы раздвинулись, и Алексей увидел большой чертеж. У него перехватило дыхание. Крупными буквами над строгими линиями чертежа было написано: «Схема облета Луны на космическом корабле «Заря».

Мягко лился уютный зеленый свет из-под стеклянного абажура настольной лампы. За окном темная звездная ночь. В огромном кабинете идеальная тишина. Он стоит у схемы предстоящего полета рядом с создателем нового космического корабля, способного доставить человека в малоизвестное окололунное пространство. Первого из землян. И этим первым будет он, простой волжский парень Алеша Горелов, сын солдатской вдовы Алены Дмитриевны. В комнате ему вдруг стало спокойно и уютно. И Тимофей Тимофеевич, глуховато покашливающий в кулак, большой, широкоплечий, заметно уставший, кажется таким обыденно простым, что не верится, будто он причастен к запуску сложного металлического сооружения, именуемого «Зарей». «Спокойно и мирно, — подумал Алексей. — А через несколько недель...» И он представал себя в кабине «Зари», в кресле пилота и хвост пламени, сопровождающий старт космического корабля от пусковой вышки. Никогда еще не представлял он с такой ясностью себе, что это теперь так близко.

далее

назад