Глава 10.

ПОСЛЕ СТАРТА

Болеро

Те трое суток, когда Валентина летала, мы провели на стартовой позиции.

Нас распределили по оперативным дежурным группам, и мы поодиночке или группами ездили на Главный пункт управления. Приходила утром к воротам нашей семнадцатой площадки черная “Волга”, и мы целый час ехали по бесконечной желтой степи - трава уже выгорела. Утром было не очень жарко, солнышко было еще ласковое.

Обязанностей особенных не было, космонавты просто разговаривали с летавшим товарищем. Иногда микрофон доставался и мне: “Скажи что-нибудь”. Помню острое волнение, с каким в первый раз разговаривала с орбитой, а когда Валерий, узнав меня, сказал: “А, Валя, это ты?” - сердце чуть из груди не выпрыгнуло.

Вторая половина дня, как правило, бывала свободна. Мы шли купаться на Сырдарью, а когда спадала жара, играли в волейбол. Поздним вечером ходили гулять - мир был прекрасен: яркие звезды на черном небе и пряный запах полыни. Это примиряло с жизнью.

Самое трудное было позади: она улетела, а я осталась.

Теперь надо было жить дальше. Мы с Ириной, чтобы утешиться, рассказывали друг другу (не очень, правда, в это веря), что будут другие, более сложные и более интересные полеты. И это хорошо, что сейчас мы остались на земле - зато у нас все впереди! И напевали себе под нос “Болеро” Равеля. Не знаю, откуда это болеро к нам прилетело, но для меня, да и для нее тоже, это была мелодия тоски.

Или, может быть, тоски и надежды...

“Болеро” так и осталось жить с нами - в трудные минуты и она, и я бессознательно напеваем эту мелодию. Когда вдруг кто-то из нас “заводит” “Болеро”, другая спрашивает: “Ты чего “Болеро” играешь? Что случилось?” Не так давно, когда я только-только вышла из крутого жизненного пикирования, она привезла мне кассету с записью, мы слушали, и это было грустно и радостно...

Вскоре после полета Валентины появилась “утешительная” космическая песня. Она не стала широко известной, как “Заправлены в планшеты космические карты”, поэтому приведу ее целиком.

Нам лететь к далеким звездам скоро,

Открывать межзвездные пути,

А внизу останутся дублеры,

Хоть друзей вернее не найти.

Так уж получилось, мы не виноваты,

Выполнить положено приказ.

Ничего, ребята, ничего, девчата,

Полетите в следующий раз!

Вот уже костюм застегнут летный,

И у нас вполне воздушный вид,

Мы бы взяли всех с собой охотно,

Да Констриктор Главный не велит.

И опять “Так уж получилось...”

Услышав эту песню впервые, я очень удивилась, такой она мне показалась... не знаю даже, как сказать. Я думала - кто же ее сочинил, неужели профессиональный поэт? Но ведь из рук вон плохие стихи и полное отсутствие вкуса. Может, кто-то из космонавтов, но тогда - почему полное отсутствие “космических” реалий в тексте, кроме двух-трех слов? Сейчас, слава Богу, эту песню забыли, но, вспомнив о ней, я опять мучаюсь любопытством - кто же автор? И, кстати сказать, несмотря на обещание “следующего раза”, эта песня нисколько не утешала, только раздражала безвкусицей.

* * *

19 июня космический корабль “Восток” и летчик-космонавт В.В.Терешкова, каждый на своем парашюте, благополучно приземлились рядом.

Встреча космонавта (на официальном языке это называлось “эвакуация”) была организована по опыту полярных станций: на место приземления выбрасывался десант (врач и вспомогательный персонал). Честь встречать Валентину на Земле выпала Любе Мазниченко, знаменитой парашютистке и квалифицированному врачу, и этот факт запечатлен на фотографиях.

А нас после посадки Валентины (Быковский еще оставался на орбите) разделили на две группы: одна полетела на место посадки, другая - в Куйбышев, где должно было состояться заседание Государственной комиссии. Ирина полетела “на посадку”, а я в Куйбышев.

Записи тех дней у меня скудны.

Написано, что воспринимала окружающее как через какую-то пелену. Да, помню, - ходила, разговаривала, отвечала на вопросы, что-то делала, как бы не полностью себя осознавая, в каком-то оцепенении души. Я ощущала себя щепкой в бурном потоке, и даже образ такой мелькал: быстрая узкая речка, повороты, водовороты... Эти водовороты я очень ясно видела, и щепку, широкую и плоскую, серую, с зазубренными краями, как она то несется вместе с потоком, то вдруг ныряет, то описывает круги, попав в водоворот. И эмоций, и мыслей у меня было не больше, чем у той щепки...

Вот страничка из дневника:

19 июня (если только сегодня действительно 19-е).

Куйбышев. Деревья, свежий прохладный воздух. Да разве такое бывает на свете? Я уже начала думать, что весь мир - это бурая пустыня и мутная Дарья.

Ну, что же, можно подводить итоги. Что мы имеем на сегодняшний день? На сегодняшний день мы ничего не имеем. Мы потеряли половину того, что имели, и можем потерять вторую. Нет, кое-что имеем, пожалуй:

1. 80 парашютных прыжков.

2. Примерно 20 часов налета на МИГе.

3. Сальто вперед на батуде (на 50%).

4. СДО-63.

И еще такие проблемы, которых не дай Бог никому...

Мне трудно определить отношение к происшедшему. Я не хочу видеть газет, не хочу слышать радио. А вчера ехали мимо издательства “Правда”, там портреты всех шестерых в скафандрах, и я обрадовалась, как маленькая - о, уже шестеро! И если бы мне сказали: через год полетишь, мне ничего и не надо было бы.

Очень обидно слышать разговоры на тему “Почему она?”, а этих разговоров много, и они взвинчивают. Нам предстоит еще мильон терзаний, очень отчетливо себе представляю. Придется это вынести. И - надо жить дальше.

Ну, что ж, будем жить дальше.

А сегодня вдруг обнаружилось, что мир прекрасен - как всегда, когда плохо. Вальс из “Лебединого озера”... Господи, сколько всего на свете! Но это старая тема.

Устами младенца...

Зал, где заседала Государственная комиссия, несмотря на внушительные размеры, был, что называется, набит битком, стулья вдоль стола стояли в три-четыре ряда.

Мы знали уже, что Валя неважно чувствовала себя в полете - телеметрия-то ведь была, знали и то, что не все пункты полетного задания она смогла выполнить. Я думаю, она сделала ошибку, не сказав об этом прямо и искренне. Печать потом победно объявила: задание выполнено полностью, космонавт чувствует себя хорошо, но что-то просочилось, и поползли слухи, обрастая, как это всегда бывает, разными фантазиями.

Герман Титов честно признался, что плохо чувствовал себя в невесомости. Это было правильно ни обсуждений в средствах массовой информации, ни слухов и пересудов после его полета не возникло. И это высоко оценили - академик О.Г.Газенко, один из руководителей медико-биологической программы исследований, назвал поступок Германа (а это безусловно был Поступок!) мужественным и интеллигентным. Больше таких смельчаков в истории нашей космонавтики до последнего времени, кажется, не было.

Не надо, однако, сваливать всю вину за эти умолчания на одного только космонавта: такая позиция - умру, а не скажу! - определялась состоянием общественного сознания.

На заре космической эры наша пресса сформировала “обобщенный образ” советского космонавта как некоего супермена, крепкого парня с белозубой улыбкой, который летит к звездам, “превозмогая все подряд”, как удачно спели как-то наши “веселые и находчивые”. И этот образ был воспринят общественным сознанием как правильный и единственно возможный. Н как же можно было признаться, что в полете чувствовал себя плохо или чего-то не сделал?! Невозможно!

Мы привыкали к этому еще на тренировках, никогда не признаваясь, что было трудно. И это был не только социальный заказ, но и официальная, государственная, можно сказать, позиция.

Гагарин, выступая (перед “узким кругом лиц”) вскоре после полета, сказал так: “Не следует делать выводы на основании газетных статей, где слишком много места отводится личным качествам космонавтов и, естественно, не может быть показан действительный процесс их подготовки. В различных выступлениях в печати и перед общественностью мы не могли подчеркивать трудности подготовки к полету и самого полета... По своему опыту скажу, что иногда было очень и очень тяжело”.

Вот так: “...естественно, не может быть показан”.

И космонавты в полном соответствии с этой установкой (также и внутренней, между прочим!) в средствах массовой информации так и рассказывали и об отборе, и о подготовке, да и о полете - как о чем-то простом и будничном, не очень вроде и сложном: поехали на прыжки, отпрыгали, потом начались полеты, потом крутились на центрифуге (десятка - 20 сек.). Или о полете: надели скафандры, вышли, заменили панель, вошли обратно и разделись.

Я слышала много выступлений космонавтов и много читала публикаций разного рода, но ни разу не встретила, чтобы кто-нибудь из них сказал что-то в таком роде: “Знаете, я тут дошел до предела, думал, что все, сейчас кончусь”.

Это бывает даже на тренировках, что уж говорить о полете!

Кстати сказать, тогда не представляли еще отдаленных последствий пребывания человека в космосе - есть ли они и какие. В Москве ходило множество слухов о разнообразных несчастьях, происшедших с первыми космонавтами после полетов: один будто бы перестал видеть, другой - слышать... Говорили: “А правда, что?...” - и что-нибудь ужасное.

Потом, когда у космонавтов стали появляться “послеполетные” дети, было очень много слухов, что они “ненормальные”, несмотря на то что газеты писали о них, помещали фотографии. Свидетельствую, что все эти дети - самые обычные, самые нормальные, все стали уже взрослыми, почти у всех есть свои дети, и никаких последствий во втором и третьем поколениях пока не просматривается.

Но ведь могло быть и не так, и тогда не знали еще, как будет...

И я утверждаю - Терешкова сделала все, что от нее требовалось: ведь для того и летали первые, чтобы узнать, каково будет там человеку. Более важной задачи не было у всех шести первых космонавтов, и от ее решения зависело все остальное. Все другие исследования, которые проводились в полете, кардинального значения не имели, хотя, конечно, тоже были очень важными.

Я не уверена, что мои друзья-космонавты согласятся со мной: тогда всем, и мне тоже, казалось, что от того, сколько кадров космонавт снял на “Конвас” и какого качества эти кадры, зависит чуть ли не весь дальнейший ход мировой истории. И поэтому мелкие неудачи (с “Конвасом”, например) излишне драматизировались. А то, что Валентине было трудно, в моих глазах только увеличивает весомость ее подвига.

Приходит на ум давний разговор с внуком Андрюшей (ему было тогда пять лет):

- Ба, ты в космос летала? - спрашивает Андрюша.

- Нет.

- Но ты готовилась. А почему не летала?

Думаю, что бы такое сказать. Говорю первое, что приходит в голову:

- Кораблей не хватило.

- А сколько при тебе летало кораблей?

- Много.

- И все равно не хватило?

- Да.

Пауза. Ему за меня обидно. Утешает:

- Ба, правда, Терешковой хуже: она была в невесомости, летала вниз головой, ела еду из тюбиков...

Молчит выжидающе, ждет, что скажу. А что скажешь?..

- Конечно.

И все-таки что-то не устраивает его в этой картине, о чем-то напряженно думает, потом говорит:

- Ба, а правда, Терешкова, молодец? Ей было страшно, а она не струсила.

- Правда, Андрюша.

Устами младенца глаголет истина: ей было страшно, а она не струсила. Ей было трудно, а она не сдалась - добавила бы я к Андрюшиному резюме.

Что до меня, я совершенно не уверена, что в полете чувствовала бы себя лучше. И скрепя сердце признаюсь: не уверена, что имела бы мужество признаться в плохом самочувствии.

Звезды салюта

Валю и Валерия, как тогда было принято, встречали на Внуковском аэродроме члены Президиума ЦК КПСС и правительства. Потом они ехали в открытых машинах по нашему “парадному” Ленинскому проспекту, и их приветствовали “москвичи и гости столицы”, а мы ждали на гостевых трибунах Мавзолея. Потом были митинг и демонстрация, очень многолюдные, потом - банкет в Георгиевском зале Кремля для “причастных”.

Те несколько минут в холле Кремлевского дворца оставили у меня очень яркое впечатление.

Все вокруг сияло и сверкало. На ступеньках мраморной лестницы по одной стороне стояли девочки в красивых белых платьях с цветами в руках, по другой - мальчики в черных форменных костюмах, воспитанники суворовских и ремесленных училищ, и этот контраст черного и белого был великолепен. И великолепно было отражавшееся на их лицах радостное и взволнованное ожидание. Когда в дверях появились космонавты и Королев, суворовцы вскинули вверх свои золотые сверкающие фанфары и заиграли золотую сверкающую мелодию.

Было красиво, как в сказке...

Я думаю, никакая человеческая душа в таких обстоятельствах не устоит против соблазна возгордиться: ведь это для нее, для этой живой души, сияет хрусталь люстр, ее встречают девушки с цветами и суворовцы с фанфарами, ради нее собралось здесь такое блестящее общество.

Конечно, это был и мой праздник, но я ощущала себя к нему непричастной. Во чужом пиру похмелье...

А ведь была у меня в школьные годы, классе в пятом-шестом, такая мечта-видение: я на пьедестале почета, ветер над головой играет красным флагом и звучит гимн Советского Союза. Это был просто образ, никакие конкретные спортивные или другие достижения в виду не имелись. Я пыталась понять, что же должен чувствовать тот человек, на пьедестале, - гордость, счастье, упоение высочайшего накала? И как человеческое сердце может вместить все эти чувства и не разорваться?

И главным, ведущим в этой гамме чувств была гордость, что это я заставила “их” играть гимн моей Родины.

Потом, конечно, эта детская мечта благополучно развеялась, я приготовилась к “обыкновенной” жизни и внутренне была с этим согласна. И вот в июне 63-го вдруг подошла к исполнению этой своей детской мечты совсем вплотную...

* * *

Банкет сначала протекал чинно, “по протоколу” - говорились положенные речи, провозглашались здравицы. Потом, как на всех российских застольях, от кухни в московской “хрущобе” до - как оказалось! - Георгиевского зала Кремля, начались “миграция” и “локальные” тосты. Помню, Гагарин представлял меня каким-то Важным Лицам, рассказывал, какая я умная и хорошая, но поезд уже ушел...

Потом был салют.

Много я видела салютов, в том числе и Салют Победы, но впервые смотрела салют из Кремля и впервые имела к этому некоторое касательство...

Во время встречи и банкета мы видели Валю и Валерия только издалека, они обретались в недоступных нам “верхних” сферах, а в следующий раз увидели на пресс-конференции в университете на Ленинских горах.

Университет тоже в какой-то мере моя альма-матер: попав после окончания института в Отделение прикладной математики, я почувствовала недостаточность своего образования и поступила на курсы усовершенствования инженеров при мехмате. Это, конечно, тоже был подвиг - Саньке не было тогда еще и года. Правда, подвиг больше не мой, а мамин: я бегала на лекции, а мама варила Саньке кашу.

К вступительному экзамену готовилась в “школьном лесу” - была такая маленькая рощица неподалеку от нашего дома. Утром уезжала туда с коляской и учебниками на полдня, благо, еда для Саньки всегда была при себе. Санька спал, я училась, а пеленки сушились на деревьях.

Однажды подошел милиционер и сказал, что это нельзя, не для того в лесу деревья. Я удивилась - что сделается деревьям? Но, будучи законопослушным гражданином, вешать пеленки на деревья перестала.

...Вот потянула за ниточку “Университет”, и за ней стали разматываться из клубка жизни “забытые” воспоминания... Перебирая их, пытаюсь осмыслить мотивы своих поступков и решений, понять, почему я была такая, какая была...

Когда Саньке исполнилось четыре месяца, я должна была выйти на работу: два месяца декретного отпуска, с очередным отпуском и бюллетенем набегало около четырех. Мама сказала: ребенок маленький, болел, попроси отпуск за свой счет. Я и поехала в институт оформлять отпуск. Но как-то так получилось, что об отпуске даже не заикнулась, а маме сказала, что отпуск не дали - работы много. Какое-то время совесть моя подавала голос, потом успокоилась.

...А болел Санька страшно. Было ему два месяца, и все шло хорошо, как вдруг однажды вечером у него поднялась температура. Мы с Ю. собирались в кино, я подумала - идти, не идти, но врач приходил, лекарства дали, и мама нас отпустила. На сеансе мне было тревожно, но я надеялась, что, вернувшись, узнаем - температура спала. Но нет, она подскочила еще выше. На другой день Саньке стало хуже, не было ни насморка, ни кашля - ничего, только очень высокая температура. От температуры началась диспепсия, лекарства не помогали. На третий день его забрали в больницу. Мне разрешили быть с ним днем.

Санька неподвижно лежал в кроватке, плакать не мог, и всей-то жизни в нем было, что трудное хриплое дыхание. А я сидела рядом, сцеживала молоко и пипеткой капала ему в нос. Утром, приезжая в больницу, читала в сводке: состояние тяжелое. И так шел день за днем. Однажды прочла - состояние средней тяжести. Потом пошло на поправку...

Врачи сказали: его спасло ваше мужество.

А никакого мужества и не было - просто сидела рядом с ним целый день и капала молоко в носик. У меня и мысли не было, что я могу его потерять, и паники не было. Мама потом призналась: участковый врач, проводив нас в больницу, сказала, что Санька, скорей всего, домой не вернется...

И вот через два месяца после такой его болезни я вышла на работу, потом поступила в университет, потом, в 62-м году, на полтора года вообще “выбыла” из семейной жизни. Саньку видела только по воскресеньям, да и то не всегда. Так что приходится признать - я была ориентирована не на домашнюю, а на “социальную” жизнь. Увы...

Но вернемся к пресс-конференции.

Мы, “центровские”, сидим кучкой в задних рядах, ничем не выделяясь из прочего люда: ребята одеты “по гражданке”, мы в своих более чем скромных одежках, а зал забит студентами (солидная публика впереди).

Честно сказать, такое положение дел - она в президиуме, а мы с Ириной и Борис Волынов в зале “инкогнито” - не казалось мне ни странным, ни несправедливым. Так было принято, дублеры после полета оставались в тени, имена их не сообщали и наградами не баловали.

После очередного полета проливался очередной золотой дождь. В списке награжденных за полет Гагарина было около шести тысяч человек, причем первым номером значился Н.С.Хрущев, потом члены Политбюро, а уж потом остальные, так что “пироги и пышки” доставались в основном начальникам. Если не ошибаюсь, одного только Германа Титова наградили за дублирование орденом Ленина.

После положенных докладов и выступлений началась самая интересная часть - ответы на вопросы.

Мы с живейшим интересом следили, как иностранные журналисты пытаются проломить стену секретности, а “наши” стойко держат оборону. Мы потешались и восхищались, когда кому-то из отвечавших удавалось удачно “вывернуться”: журналисты - народ дотошный, и не всегда это было просто.

На всю жизнь запомнился мне один момент: Валю спросили, кто для нее самый близкий человек, и она ответила просто и коротко: “Мама”. Зал буквально взорвался аплодисментами: с человеческой и нравственной позиции это было безукоризненно.

Я смотрела на нее и думала - вот мы сидим здесь, среди публики, такие же, как все вокруг, и никому и в голову не придет, что всего несколько дней назад мы с Ириной стояли рядом с ней на стартовой площадке, что мы прошли те же испытания и тоже были готовы. Когда мы стояли перед ракетой, мы были еще одинаковые... А вот теперь она сидит в президиуме, и к ней приковано внимание не просто всего зала - всего мира, а я смотрю на нее из задних рядов.

“Вот уж, действительно, пропасть меж нами легла...”

Потом она, эта пропасть, все расширялась и расширялась, как будто раскололась льдина и какая-то мощная сила растаскивает куски в разные стороны. Эти трещины между льдинами я видела в Арктике - ух! смотреть страшно. Даже если трещина узкая и ее можно просто перешагнуть, все равно из нее веет ужасом - стенки уходят вниз в бесконечность.

Вот и нас, как эти льдины, разводили силы, которым мы не могли противостоять - социальные законы нашего общества, устоявшиеся стереотипы массового сознания да и вообще весь строй и вся атмосфера нашей тогдашней жизни. Гремели фанфары, высоких и высочайших слов в адрес космонавтов не жалели, и ажиотаж вокруг них был ни с чем не сравнимый.

Конечно, далеко не каждый человек в этих условиях способен сохранить адекватную самооценку и чувство юмора по отношению к собственной персоне. И космонавты почти все поддавались соблазну возгордиться, одни на короткое время, другие - надолго.

Общественное сознание вначале воспринимало эту завышенную самооценку как естественную и адекватную, но потом “в народе” начали с возмущением говорить, что космонавты “зазнались”. При этом полностью игнорировался тот факт, что трубить в трубы и славить героев - это было привычно, более того, было потребностью нашего общества. Так что почву для “зазнайства” рыхлил и увлажнял сам народ, и это “зазнайство” было неизбежной и естественной реакцией на поток обрушивавшихся на космонавтов славословий.

Да что говорить о космонавтах, ведь даже и мы, “нелетавшие” (не все, но некоторые), впадали иногда в грех высокомерия...

“Высокомерие безымянной славы...”

Это выражение встретилось мне много лет спустя в статье об испытателях, то есть о тех людях, на которых сначала пробуют все (и более того!), что затем проходят в процессе подготовки космонавты.

И я поразилась, как точно сформулирована суть этого мироощущения: высокомерие - да! Безымянное. Тебя не знают, о тебе не кричит пресса, но прорастает и укореняется в душе ощущение избранности. Этому многое способствует - начиная с понимания величия Дела, которому служишь, и кончая спецколбасой (если быть честным, придется признать и спецколбасу). Между этими крайними полюсами очень много другого - и то, что люди, которые “знают”, проявляют к тебе интерес и внимание, и то, что запросто разрешаются неразрешимые для других (а раньше и для тебя) житейские проблемы, и еще многое другое.

Я не сразу привыкла к разрешению проблем “по щучьему веленью”, как было, например, с местом для Саньки в детском садике. В институте я “стояла на очереди”, и это было безнадежно, и подруги мои тоже “стояли” в этой безнадежной очереди. А тут - попросила институтское начальство (уже не работая в Институте!) определить Саньку в сад, да еще сказала, в какой (можно сказать, ткнула пальчиком), и все устроилось.

Правда, в дневнике по этому поводу рефлексия: с какой стати прошу, заставляю людей беспокоиться, может, отнимаю это место у кого-то... Но рефлексия рефлексией, а я попросила, и для меня сделали.

Это для нас, оставшихся “совсекретными”, а что уж говорить о летавших! К их ногам, как спелое яблоко, падает целый мир...

Человек не замечает в себе перемен, может, даже больше - не хочет знать о себе правду. Так вот, признаюсь: это “высокомерие безымянной славы” сформировалось у меня после прихода в Центр достаточно быстро и так же быстро я его осознала. Приехав однажды к своим в Институт, я почувствовала их ироническое отношение к этому новому моему мироощущению и устыдилась.

Я - пешка!

После полета осталось в душе двоякое чувство: во-первых, гордость за причастность к этому великому делу (а я все-таки ощущала себя причастной!). А во-вторых - горечь. Горечь поражения. Сказано: “сладость победы и горечь поражения”, а мне нравилось переставлять понятия: “горечь победы и сладость поражения” - очень интересно получалось!

Победа и поражение - именно в этих категориях я рассуждала тогда о своей жизни. Искала подтверждения своим мыслям в книгах, которые читала. И вот - Антуан де Сент-Экзюпери. Он пишет, что понятия победы и поражения весьма и весьма относительны, может быть, это самые относительные из всех понятий: “Тот, кто обеспечил за собой место пономаря или сторожа в построенном соборе, уже побежден. Но тот, кто вынашивает в сердце мечту построить собор, - победитель”. В дневнике по этому поводу такие рассуждения:

20 августа 1964 г.

...Во всяком случае, я не сумела обеспечить себе место пономаря, а мечта у меня осталась. Но я потерпела поражение - конечно же, это поражение. Зато у меня (в 31 год!) все еще - все впереди! Ну, что же, будем идти вперед! Но, по совести, все эти рассуждения - по принципу: должно же быть какое-то утешение!

Но утешиться было как-то особенно нечем: было в руках огромное Дело, казалось, что оно требует всей жизни, и вот - пустые руки... Я думала - это как у гимнасток: в 13 (ну, пусть в 16!) лет - триумф, деньги, гимны, медали, а что дальше? Жизнь впереди еще бескрайняя... Чем жить? Я пыталась осмыслить, что же произошло, “перетряхивала” свои ценности, мучительно искала ответ на вопрос: что же важнее всего в жизни - работа? любовь? слава? дети? В “наборе” судьба этого не выдает... В дневнике крупными буквами написано: “Если можешь прямо смотреть в глаза людям, это так же хорошо, как солнце на небе”. Наверное, это тот же горячо любимый Сент-Экс.

Но я не могла смотреть прямо, я чувствовала себя виноватой, как проигравшая футбольная команда: за меня многие болели... Дневниковые записи тех дней полны отчаяния:

27 сентября 1963 г.

“И что мне слава - барабанный гром над самым ухом...” Это, кажется, Омар Хайям. Или, может, Шекспир? Ну, во всяком случае, кто-то из тех, кто понимает в жизни. Так надо их слушаться!

Я хандрю. Что дальше? Чем жить дальше? Похоже, надо смириться с тем, что полета не будет. Потому что, если его не будет до начала 65-го, то для меня его не будет никогда. А если будет, то тоже - что дальше? Все, приехали, на этом конец, дальше тоже жить будет нечем.

Часто думаю: как люди живут? Чем живут? И как у них хватает сил жить, зная, что завтра и послезавтра, и через год будет то же, что впереди ничего, никаких рубежей, никаких высот? А я? Зачем я живу? Я не хочу жить. Жизнь уже кончилась. В жизни не будет больше ничего интересного. Я не хочу удавиться, но и жить не хочу тоже.

“Какое самомнение в твоем отчаянии! Неужели ты считаешь себя столь значительным?” - сказал мне на это Экзюпери. Нет, себя столь значительной я (наверное) не считала, но уж очень значительны были все и было все в моем тогдашнем непосредственном окружении...

Но, слава Богу, в пещерах и пропастях отчаяния я не застряла, жизнь брала свое:

2 марта 1964 г.

Уже март. Уже весна. А весна света уже прошла. Сейчас свет - просто яркий, а в феврале он бывает особенный. Ну, что ж, значит, опять весна. Время идет быстро, и я тороплю его. В жизни есть еще много рубежей, самых разных, есть чего ждать. Ну, и пусть она, жизнь, идет.

Меня тут спросили, довольна ли я жизнью, а я не сумела ответить. А потом подумала и поняла - довольна. Я вела Очень Крупную Игру. И очень крупно проиграла. Но ничему не научилась. Я проиграю опять. Опять переживу период сумасшедшего отчаяния и опять буду довольна жизнью. Все мои чувства - как весенние ливни. Может быть, к счастью.

Никакую Очень Крупную Игру я не вела, это опять самомнение. Очень Крупная Игра, конечно, шла, но до меня доходили лишь ее невнятные отголоски. Попала тут мне в руки страничка из какого-то журнала, там про это очень хорошо сказано:

Стою на шахматной доске,

Мне говорят: иди, не мешкай!

А жизнь висит на волоске...

Я - пешка.

Ладьи плывут по глади мимо,

Конь за углом промчался в спешке,

Слоны в блестящих лимузинах...

Иду одна, пешком, я - пешка.

Две пары глаз следят за мною.

Как скована я этой слежкой!

Назад нельзя, ни стороною...

Вперед на шаг, и стоп. Я - пешка.

Но вот у нас в рядах смятенье.

Один король таит усмешку:

Он все предвидел, есть решенье -

И мною жертвуют, я - пешка.

Вот так и было.

Эти настроения - бесконечные поиски смысла жизни, рассуждения о том, чем жив человек и “есть ли что-нибудь на свете, что стоит беречь любой ценой”, о нравственности (это теперь я так квалифицирую многочисленные сентенции по поводу разных конкретных случаев и ситуаций) и о том, чего же я, наконец, хочу, - держались довольно долго, несколько лет после полета.

17 мая 1964г.

С превеликим удовольствием читаю “Анти-Дюринга. Чрезвычайно интересно - интересные вещи в сочетании с блестящим остроумием. До чего хорошо!

Меня нельзя сделать беднее. У меня нельзя отнять мой мир. У меня можно отнять мечту, это факт. Но кто сказал, что мечта должна быть пестрой и яркой, как павлиний хвост, и экстравагантной, как верблюд в цилиндре? Оставить след?.. Пройти по ковровой дорожке?.. Все это глупости. Суть мечты не в этом.

Ладно, мне некогда заниматься мудрствованием лукавым, я с трудом оторвалась от “Анти-Дюринга” и хочу скорее к нему вернуться.

С превеликим изумлением прочла тридцать лет спустя эту запись. И больше всего меня поразило то, что поводом для нее послужил “Анти-Дюринг”.

24 мая 1964 г.

Рассуждали с Владиком о том, что такое счастье. Он говорит, что счастье в молитве (в широком смысле слова). Очень хорошо. Я думаю, что в философском смысле это самосозерцание. Тогда это верно. Я чувствую себя счастливой, когда читаю Блока. Более того, мне жаль бедных людей, которые не находят в этом счастья. Жить на свете стоит, это точно. Несмотря ни на какие крушения - Блок все равно останется, и музыка останется, и много-много такого, от чего “бьется сердце и горит голова”. Счастье в том, чтобы чувствовать себя счастливым.

... А у меня отняли тряпичную куклу... И вот я сижу и плачу над “Маленьким принцем”.

Потом вопрос о смысле жизни из дневников исчез, наверное, я решила эту задачку. Хотя ответ почему-то не приводится...

“Чемитоквадже"

По существу впервые после полета мы встретились с Валентиной в Центре - все предыдущие встречи были издалека и на людях. Встреча была радостной, но короткой - все разъезжались в отпуска: Ирина поехала куда-то прыгать, как мне помнится, без разрешения, а мы - я с Ю. и Санькой и Жаннета - в дом отдыха “Чемитоквадже”.

“Чемитоквадже” - это название означает “Ущелье змей”. Змеи там, и правда, водились, а место было необыкновенно красивое: горушки, заросшие лесом, неглубокие зеленые ущелья. Дом отдыха был расположен высоко над морем, к морю вела кипарисовая аллея. Оформившись и бросив вещи, мы ринулись к морю. Ю. надул привезенную с собой автомобильную камеру и пустил ее по аллее. И она понеслась! А мы за ней!

Сам дом отдыха был тогда маленький, “современный” четырехэтажный корпус был один, и многие отдыхающие жили в деревянных домишках, разбросанных там и сям по территории. Нас поселили в домике на отшибе, чтобы мы с ребенком не мозолили глаза отдыхающим. Ходить на море надо было пешком. Ну, вниз еще ладно, а вверх по самой жаре - ух! Сейчас, конечно, есть подъемник.

Этот отдых после полета запомнился своей праздничностью - было чувство освобождения.

Правда, время от времени его нарушали: вдруг на пляже подсаживался какой-нибудь незнакомый человек, обращался ко мне “Валя” и на “ты” и вовлекал в разговор. Среди отдыхающих было много летчиков и вообще людей, связанных с авиацией, так как дом отдыха принадлежал ВВС. И вот кто-нибудь из них начинал высказывать возмущение - как это так, в космос полетел не летчик?! Эти разговоры были для меня мучительны, я терялась, не знала, что говорить, и бывала рада, когда разговор кончался. А сказать: “Я вас не знаю и не хочу с вами разговаривать”, - не считала себя вправе.

Но все равно было великолепно: море было почти всегда теплое, спокойное и прозрачное, и мы купались до потери сознания...

“Чемитка” (сокращенное от “Чемитоквадже”) стала самым любимым нашим местом отдыха. Впоследствии мы не раз ездили туда вместе со вторым отрядом. Приезжали с чадами и домочадцами. Все наши дети так и бегали стайкой, старшим предписано было опекать младших. Впрочем, разброс в их возрасте был невелик.

Начальником дома отдыха был Игорь Степанович Залозный, прекрасной души человек. Мы с ним подружились, и он всячески помогал нам отдыхать. Мы рыбачили - ранним утром, когда солнце еще не встало, а море тихое и сизое, выходили в море на лодках. Ловилась ставрида, иногда в огромных количествах. Ее коптили - была у Игоря Степановича своя коптильня. Какой дух шел по округе! А “копчушку” запивали белым вином.

Черными южными вечерами ходили на танцплощадку. Нравы тогда были строгие, шейк и твист танцевать запрещалось, и на танцах обязательно присутствовали специальные люди, надзиравшие за “чистотой танца”. Люди эти были молодые, наверное, из Добровольной народной дружины. Не знаю уж, что они делали днем, а вот по вечерам ловили на танцплощадке нарушителей, причем весьма добросовестно.

Лиля Жолобова, главная наша любительница “запрещенных” танцев, попавшись в очередной раз, смирно говорила: “Больше не буду”. Но потом, увлеченная ритмом какого-нибудь “законного” фокстрота, снова сбивалась на твист, и ее снова останавливали - трудно сейчас поверить, что люди могли заниматься этим всерьез.

А потом я перестала ездить в санатории и вернулась к своему любимому виду отдыха - туристическому.

вперёд

в начало
назад