Вместо заключения.

ВСЕ МЫ РОДОМ ИЗ ДЕТСТВА

Мы вернулись из эвакуации вместе с заводом, на котором работал отец, летом 1944 года. Наши комнаты на Авиамоторной были заняты, и первое время (до 46-го года) мы жили у бабушки в Докучаевом переулке (от него сейчас остался маленький огрызок). В комнате размером 20 квадратных метров жили семь человек - нас пятеро (родители, я и два моих брата), бабушка и мамин брат дядя Саня. Правда, он почти все время был в командировках, но все равно трудно сейчас понять - как умещались?

Квартира была большая, коммунальная, раньше всю ее занимали бабушка и дедушка со своей семьей (детей у них было четверо), а потом их “уплотнили”, оставив две комнаты. Вторую комнату разделили пополам, получились клетушки, узкие и длинные, как пеналы. Их отдали маминым братьям, когда они женились. Так что я имела замечательную возможность жить в одной квартире и дружить со своими двоюродными братьями и сестрой.

С теми двумя годами жизни в Докучаевом переулке связаны у меня отрывочные, но очень яркие воспоминания.

До войны, когда мы - папа, мама и я - приезжали в гости и оставались ночевать, для меня строили ледокол “Ермак” - сдвигали вместе шесть стульев, стелили постель, и я на этом ложе почивала. Утром бабушка спрашивала: “Как прошло плавание?” Когда вернулись из Уфы, кровать из стульев сооружали для братьев, но никакого романтического наименования это сооружение не получило.

По ночам милиция ходила проверять квартиры - нет ли посторонних. Взрослые очень боялись этих проверок: мы жили без прописки и как раз и были этими самыми посторонними. К нам приходили раза три - среди ночи вдруг зажигался свет и начинались громкие разговоры. Проснувшись, я сильно пугалась - мы лежим, а в комнате стоит милиционер с суровым лицом, и неизвестно, что хочет сделать. Потом в коридоре долго не смолкал тревожный шепот. Но как-то все обходилось, а потом проверки, наверное, кончились. А может, наше положение легализовалось, и к нам перестали заходить.

Самым главным предметом в моей жизни был тогда репродуктор - большая черная тарелка на ножке. Только разве можно так говорить -предмет? Это была моя живая связь с миром. Замечательные тогда были радиопередачи - “Театр у микрофона”, “Клуб знаменитых капитанов” и другие.

Если “Театр у микрофона” выступал поздно, когда все спят, я пристраивала репродуктор на валике своего дивана, и он тихонько нашептывал мне в ухо какую-нибудь пьесу, оперу или оперетту - я все слушала. В час ночи передачи прекращались.

Передача “Клуб знаменитых капитанов” была самой любимой - было очень интересно и очень трогало душу.

За окошком снова прокричал петух,

Фитилек пеньковый вздрогнул и потух.

Синим флагом машет утренний туман.

До свиданья, вашу руку, капитан!

- пели на прощание капитаны, и я знала, что это они мне “до свиданья” говорят.

Тогда же на экраны вышел фильм “Пятнадцатилетний капитан” по Жюль Верну. Море, паруса, опасности, подвиги...

Пусть ветер завывает и ревет,

Пусть яростно он снасти наши рвет,

Знай, путь у нас один - вперед!

Все это увязывалось вместе, и все создавало настроение радостного ожидания - наверно, ожидания жизни...И поэтому, может, собралась я вскоре идти в капитаны дальнего плавания.

Хорошо помню салют в честь Победы.

К салютам мы были привычны, в последнее время они бывали часто - по случаю освобождения наших, а потом европейских городов, и мы перестали уже ходить “на салют”. Но это был особенный салют и особенный праздник. Мы пошли на Садовое кольцо, и сколько же было там народу! Все дома в городе, наверно, пустые стояли. Люди обнимались, смеялись и плакали. Не было тут ни одного человека, которому война не принесла бы горьких потерь. Бабушка тоже плакала: у нее погиб на войне один из сыновей...

А вскоре (не помню, когда это было) по Садовому вели пленных немцев. Мы с бабушкой ходили смотреть. Колонна была нескончаемой, все шла и шла, а потом вслед за ней поехали поливальные машины - мыли улицу. Мы стояли на тротуаре в густой толпе, толпа молчала, и это было очень страшно...

Я очень любила свою бабушку, но время от времени мы с ней жестоко ссорились: она была верующей, а я в своем пионерском детстве была воинствующей атеисткой. Какой-то миссионерский дух во мне горел: я стремилась обратить в атеизм и направить на путь истинный всех несчастных заблудших верующих. А верующей в моем тогдашнем окружении была одна только бабушка, вот ее-то я и “обращала”.

С удивлением и стыдом вспоминаю сейчас свои яростные наскоки на нее. Не помню, какие аргументы я приводила, - да и какие аргументы могут быть у невежества! Победителей не было: на поле боя оставались две до крайности взвинченные и одинаково несчастные женщины - старая и малая... Однажды бабушка вдруг спросила меня: “Как ты думаешь, почему за войну стало больше верующих?” И мы с ней в один голос сказали: “Да потому, что люди горя хлебнули!” И обе оторопели от такого буквального совпадения ответа. Несколько дней потом на нашем фронте было затишье - как-то не хотелось спорить...

Несколько позже добавилось у меня еще одно “достижение” на этой ниве. В какой-то год мы снимали дачу у вдовы солдата, имевшей двоих детей, мальчика и девочку примерно моего возраста (я была тогда классе в четвертом-пятом). Не знаю, верили они в Бога или нет, но нательные крестики носили. Конечно, я не могла этого пропустить и развернула антирелигиозную пропаганду. Они поддались моему напору и сняли крестики, а мать сильно потом на них кричала, и кажется, даже побила, а сама потом, я слышала, плакала... Мне она ничего не сказала, зато сказала мама. “Нельзя так беспардонно вмешиваться в чужую жизнь, - сказала она. - Ты после этих проповедей уедешь, а они в своей тяжелой жизни с чем останутся?” Я запомнила ее слова на всю жизнь, так они меня потрясли...

Потом мой атеизм стал бессодержательным и необременительным, а потом на этом месте образовалась пустота.

Хорошо, когда в душе есть много всякого, а не только одна-единственная идея, которая потому все и пожирает, что она единственная.

...А бабушкины иконы, когда она умерла, отнесли в церковь. Им не было места в нашем доме: отец коммунист, я комсомолка. Сейчас я нашла бы для них место в доме, как и в душе моей нахожу место для всякого разного...

* * *

С 1946 года наша семья жила на Соколе. Тогда это была далекая окраина Москвы - бесконечные кварталы частных деревянных домов. Наш восьмиэтажный дом единственный возвышался среди этих домишек, вокруг сады и цветники. Летом цветов было море!

Улицы между кварталами тенистые, тихие, без асфальта - просто утоптанная земля и трава, как в деревне. Ходили трамваи - “шестерка“ в Тушино и “двадцать первый” в Щукино к Москве-реке. Летом мы ездили туда купаться. Тогда жива еще была речка Таракановка - хоть и маленькая, но настоящая речка, ее переходили по мосткам.

Возле знаменитой сейчас церкви было кладбище, темное от больших деревьев, наверное, очень старое. Трамвайная остановка недалеко от церкви называлась Всехсвятское, а села Всехсвятского уже не было. Улицы за Всехсвятским носили имена художников - улица Поленова, улица Врубеля. Стояли на них особняки, были магазинчики, одноэтажные, деревянные, деревенского типа. Когда я бывала там, то всегда, глядя на какой-нибудь особняк, удивлялась: да как же это возможно, чтобы в таком большом доме жила всего одна семья, пусть даже и известного художника? Психология коммуналок - мы тогда в коммуналке и жили, только, по-моему, их так не называли.

Совсем недалеко, в двух трамвайных остановках, - Покровское-Стрешнево, большой дачный поселок и железнодорожная станция. В поселке было много красивых домов типично дачной архитектуры, со всякими балкончиками и террасками.

А железнодорожная станция!

Сколько тонкого очарования было в зеленом флигелечке, украшенном затейливой резьбой, с зеленой же островерхой крышей. Станция стояла на горке, вниз к платформе вела крутая тропинка, а рядом пруд. Тогда он был большой и чистый. И огромный парк. Осенью в пруду плавали рыжие и красные листья - в парке было много кленов.

С этой станции я ездила на дачу - мы всегда снимали дачу на лето. Иногда жили на даче и в сентябре, и тогда я ехала туда вечером, после занятий в институте. И этот контраст - станция островком яркого света, а со всех сторон чернота и отражение фонарей в черном пруду - одно из счастливых воспоминаний юности.... Окна в вагонах поезда казались такими яркими и уютными... И настоящий черный паровоз!

И ведь кому-то это было нужно - построить этот островерхий флигелек “далеко от Москвы”! И все станции на железной дороге были тогда разные.

А сейчас, в какую сторону ни поедешь, хоть на восток, хоть на запад, на остановках везде одинаковые будки из стекла и бетона. Может быть, и есть в них индустриальная красота, как в полотнах Леже, но нельзя же, чтобы везде было все одинаково! Нельзя, приехав в Южно-Сахалинск, увидеть те же Черемушки. Да я даже в Кабуле их увидела! Что же будет с нашей душой, если мы везде будем видеть одно и то же...

Но тогда ни о чем таком я, конечно, не задумывалась, приходила на станцию, покупала билет (а может, и не покупала, не помню), садилась в поезд и ехала. И красота входила в душу. Она и поныне живет там - я все помню...

Сейчас это все куда-то делось - и речка Таракановка, и сады, и кладбище, и этот флигелечек... Зато, как по знаку волшебной палочки, появились Песчаные улицы, многоэтажные дома и асфальт, асфальт, асфальт... Где-то я прочитала, что человек выбирает самые прекрасные уголочки природы - и асфальтирует их...

На дачу выезжали каждый год - мама считала, что “детей на лето надо вывозить из города”. Хотя город был совсем не такой, как сейчас.

О довоенной дачной жизни у меня сохранилось только одно смутное воспоминание: обрывистый берег реки, склонившиеся до самой воды кусты с узкими листьями и странное слово “омут”. И мамин голос:

Где гнутся над омутом лозы,

Где жаркое солнце печет,

Летают и пляшут стрекозы,

Веселый ведут хоровод.

“Дитя, подойди к нам поближе,

Тебя мы научим летать.

Дитя, подойди, подойди же,

Пока не проснулася мать”.

И ощущение обмана и опасности.

После войны дачу снимали сначала недалеко в дачных поселках (начали с Опалихи) и так, чтобы было близко от станции, потом, по мере того, как это становилось дороже, забирались все дальше и снимали дом или полдома в какой-нибудь деревне: по одежке протягивали ножки.

Я прикипела душой к этой дачно-деревенской жизни с самого первого дачного утра в Опалихе летом 46-го года, когда, проснувшись, увидела солнечные квадраты на белых половицах пола. И нет на земном шаре лучше речки, чем Истра, и нет красивее мест, чем эта “среднерусская, сердцу близкая”...

Когда я была студенткой, дороговизна загнала нас уж совсем далеко: несколько лет подряд мы жили в деревне Павловское-Лужецкое, километрах в четырех-пяти от станции Манихино, у одной и той же хозяйки тети Нюры Дудаткиной, вдовы солдата с двумя мальчишками примерно того же возраста, что и мои братья. И жили мы вроде как одной семьей.

Выезжали из города в конце мая, как только братья заканчивали школу. А у меня занятия в институте были до конца июня, так что я ездила туда-сюда. Вставать приходилось ни свет, ни заря. Бежишь на станцию по деревне - а она длинная, с километр, - ежишься от утреннего холода. Времени, конечно, в обрез. Еще, глядишь, гуси пристанут - вожак вытянет шею над самой землей, зашипит и побежит за тобой, а за ним все стадо. Неудобно вроде бояться гусей, но я боялась - они меня в детстве, еще до войны, “щипали”. И, наверное, есть во мне что-то, раздражающее гусей, потому что они не раз устремлялись за мной в погоню.

Так вот, бежишь рысцой, опаздывая на электричку, и клянешь на чем свет стоит эту чертову дачу... Но выскочишь на “бетонку”, и дух захватит: такая открывается красота... Местность там холмистая - пригорки, впадины, где лес, где поле, где луг, и все в непередаваемом утреннем освещении...

Много таких картин накопилось у меня за те годы - не воспоминания, а именно картины, и мне их иногда “показывают”: холмы в утренних красках, березовую рощу на пригорке, овраг за околицей, заросший малиной и крапивой. Мы ходили туда “на трубу” за водой - там был родник, и утоптанная земля около него была ледяная - спускаешься в овраг с жары, и сразу по телу бегут мурашки... Сохранилось несколько “зарисовок” с Истры - в разные годы жили в разных местах, но всегда так, чтобы можно было ходить купаться.

В Нахабине, в деревне Павловское, напротив “нашего купания” на другом берегу реки был интернат, где жили “испанцы” - дети участников гражданской войны в Испании. Когда они приходили купаться, на реке стоял веселый гвалт, они бегали, смеялись и брызгались. Но мне было их жалко: мне казалось, что это невозможно и бессмысленно - жить так далеко от своей страны.

Не знаю, почему, но “на их сторону” мы никогда не ходили, хотя невдалеке была плотина и можно было перейти на тот берег.

В одном месте по дороге на речку был небольшой, но крутой бугор, как маленькая гора, на нем росли сосны. Мы взбирались на него, хватаясь руками за траву и корни. Было хорошо сидеть на нагретой хвое, и земляника там росла крупная и сладкая.

И сеть овражков “на задах” в Жевневе, звенящий зной и одуряющий аромат разноцветья - я знаю, что это избитые слова, но зато очень точные. И трава по колено - тропиночка узкая, идешь, а трава хлещет по ногам. И стоит звон - это кузнечики потирают лапку о лапку, так я знала и так объясняла младшим. А слово “цикада” было мне тогда неизвестно (как и сейчас).

И темные еловые, и светлые лиственные лесочки, и поляны, и рощицы, и все, что только может выдумать лес. И огромные опасные леса.

Хозяйка рассказала, что ее маленькая дочка ушла однажды в лес и пропала. Хватились через несколько часов, искали не один день всей деревней, прочесывали лес цепью, но так и не нашли. Это наводило на меня ужас. Помню, в какой панике метались мы с хозяйкой и по деревне, и по задам, и по краю леса, когда у нас пропала Татьяна (а было ей тогда годика четыре). “Ну, все, сейчас будем бить в рельсу”, - сказала хозяйка, но тут Татьяна нашлась.

Помню деревенские колодцы и всегда радуюсь встрече с ними.

* * *

С колодцем связана у меня маленькая история - когда мне было лет двенадцать-тринадцать, я собиралась спуститься в него за утопленным ведром. Случилось так: ни карабина, ни крючка никакого на цепи на том колодце не было, ведро привязывали принесенной с собой крепкой веревочкой. А в тот раз веревочки у меня не было, и я вынула ленточку из косички. Мне хотя бы сложить ее в несколько раз! До сих пор встаю в тупик, вспоминая эту историю: я знала, что ведро оторвется! И все равно сделала так, как сделала. Почему?

Ведро, конечно, утонуло, а я испугалась - скоро приедет из Москвы мама и попадет мне по первое число. Да и ведро... И я решила лезть за ним: сяду в ведро (другое, привязанное уже крепко), а мои друзья и подруги опустят меня вниз, до воды. О том, что буду делать, достигнув воды, не думала.

До сих пор помню свой страх. Это был даже не страх, а какой-то темный ужас перед неизбежным. Помню огромное, ни с чем не сравнимое облегчение, когда, крича и размахивая руками, прибежал кто-то из взрослых и задал всем трепку.

Вот такая была история. И “колодец” для меня не просто слово, случайно захваченное с собой из детства. Колодец - это колодец.

Сейчас меня иногда спрашивают: “Как вы считаете, состоялась ли ваша жизнь?” И мне приходится отвечать - в первую очередь себе. Я понимаю - писатели и музыканты могут на склоне лет вопрошать: состоялась ли моя жизнь? А я романов не пишу, кантат не сочиняю. И разве может “не состояться” простая, обыкновенная человеческая жизнь? Абсурд какой-то.

А вот поди ж ты, передо мной нет-нет да и встает такой вопрос. И тогда я заглядываю в свою жизнь, как в сумрачный гулкий колодец. Страшно. Черная вода в глубине неподвижна. Если бросить камень - пойдут круги. И чем откликнется, как отзовется колодец?

Счастлив тот, кто, заглянув в колодец своей жизни, ощутит идущую оттуда прохладу и увидит отраженный в его глубине солнечный свет. А если не так?..

* * *

Что еще о даче? Темные августовские вечера - сейчас таких не бывает. Мы сидим либо на порожке, либо на чьих-нибудь бревнышках (если не у нашего забора, то у соседнего обязательно лежали “бревнышки”, и на них сидели - сначала взрослые с детьми, потом пары). Чаще всего мы сидим с мамой вдвоем (младшие уже спят), смотрим на черное бархатное небо и на звезды и говорим о чем-нибудь хорошем. Часто говорим о том, какая хорошая скоро будет у нас жизнь - какие-то личные “пригорочки” впереди просматривались.

Звезды падают.. Мама говорит, что если успеешь загадать желание, пока падает звезда, оно обязательно сбудется. Кому кто, а мне это рассказала мама.

А пригорочки те, где ждала нас хорошая жизнь, так и затерялись в тумане...

В городе живешь как в коробке, переходишь из одной коробки в другую - из коробки квартиры в коробку троллейбуса или вагона метро, потом в коробку конторы и обратно. А в деревне живешь в пространстве. Все твое - лес, поле, речка. И дали, и шири! А вечером все небо видно. И все звезды. Может, это смешно, но, когда жили в деревне, всерьез боялись грозы - все забивались в дом, закрывали окна ставнями и сидели притихшие, слушая удары грома. Это правильно - грозы надо бояться: это осознание того, что в природе существуют силы, гораздо более могущественные, чем человек со всей его техникой. И таинственные: почему молния ударила в этот дом или в это дерево, а не в соседнее? Это и было страшно - кого она выберет?

Грибы и ягоды, которые мы собирали, были для нас существенным подспорьем. Варенье из малины и черной смородины “доживало” до следующего лета, и, когда я оставалась в Москве, никакой еды, кроме хлеба и варенья, у меня не было. Мама, наверное, расстраивалась по этому поводу, но “жить на два дома” не было возможности, и мы обходили эту ситуацию молчанием, как и другие подобные.

В последние годы “дачной жизни” мне приходилось таскать со станции тяжелые сумки с сахаром и крупой - свободных денег, чтобы купить необходимые продукты на все лето, не было. Отец получал очередную получку, я покупала сахар, гречку, перловку и остальное, что сказано, и тащила от станции в двух сумках: носить рюкзак научилась позже. Признаюсь, раздражалась на всю эту дачную жизнь, хотя понимала - что же тут сделаешь! И все равно - жить в деревне было замечательно!

Наверное, мой далекий предок был лесной человек - я очень люблю лес. Конечно, люблю море, люблю смотреть на горы - на них можно смотреть бесконечно. Но это - не мое: я - из леса. И очень неравнодушна к деревьям...

А может, все дело в том и заключается, что мама считала, что “детей надо вывозить на лето из города”. И как же жить без всего этого? Без леса, без речки, без травы на пригорке, без росы по утрам, без вечерних туманов? Как читать Есенина? Как любить родину? И как сформируется душа на асфальте?

Мне кажется, что современный город и полюбить-то нельзя - это что-то огромное, бетонное, безликое (“Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй”). А раньше - я жила в своем городе и жизнь города была частью моей жизни. Когда открывали новую станцию метро, толпы москвичей приезжали ее смотреть. У каждого была любимая станция (у меня - Маяковская), метро было наше, так же как улицы и дома. Я очень любила ходить пешком по Москве, любила старые улицы и переулки. Между прочим, домов прекрасной архитектуры в Москве не меньше, чем в Ленинграде!

* * *

Сейчас понимаю - всегда жили бедно; до войны, наверное, лучше, чем после войны. До войны у нас даже была домработница, хотя я и ходила в детский сад. Отец был, как тогда говорили, “итээром“*, и наверное, представителям этого социального слоя полагалось иметь домработниц. А после войны и разговора о домработнице не было, хотя нас, детей, было уже четверо. Мама не работала, работал один отец. Он был кормильцем (давно забытое в нашем социалистическом образе жизни понятие): семья из шести человек, хоть и очень скудно, могла существовать на его совсем не большую зарплату начальника цеха.

*ИТР - инженерно-технический работник. - Ред.

Как ни странно, эта наша скудная до нищеты жизнь казалась мне естественной - может быть, потому, что тогда все жили бедно. Вернее сказать, сразу после войны было еще ничего: еще были карточки. Хлеб тогда продавали на вес, разрезая огромным острым ножом, смонтированным на прилавке: продавщица за ручку поднимала лезвие из гнезда и опускала на буханку. В булочной кроме “прикрепленных” всегда толкался какой-то народ, они подходили и спрашивали: “Девочка, хлеб не продаешь?” Я продавала: хлеб у нас оставался, а денег всегда не хватало.

Как жаль, что слова исчезают из обихода, а какое чудесное было слово “довесок”! И вкусное: как хорошо было не спеша брести домой, жуя по дороге свежий ароматный довесок с хрустящей корочкой! В 40 - 50-х годах слово “довесок” имело хождение не только в своем изначальном смысле. В пионерских лагерях, куда я, начиная класса с пятого, ездила каждое лето, в отрядах всегда были один-двое детей младшего возраста -дети сотрудников или их родственников, - и их звали “довесками”. Когда Саша или Маша шалили, им говорили: “Ах ты, довесок! Вот я тебе!”

А в 47-м и 48-м годах было голодно. Мама варила на воде жидкий рисовый супчик, заправляя его парой яиц, и это была еда на весь день. Помню, мне очень жалко было отца...

В какой-то момент вдруг исчез хлеб. В наших окрестностях вместо трех или четырех работала одна булочная, а в булочной, в большом торговом зале, была всего одна продавщица. И очередь была длинная-предлинная, и двигалась, как на похоронах, медленно и в полном молчании. И в этом полном молчании, когда мы вошли уже в магазин, я во весь голос спросила: “Мама, а почему одна продавщица?” На меня оглянулись, а мама ничего не ответила. Что-то зловещее было во всем этом... Но очень скоро, дня через три, хлеб снова появился, а страх забылся.

После школы я собиралась работать, но родители и слышать не захотели: само собой разумелось, что буду учиться дальше. Но стипендию я обязана была получать. И получала, с третьего курса - повышенную, и всю отдавала маме.

Да, в общем, очень уж богатых среди моих однокурсников и не было. Многие ребята ходили на лекции в заплатанных штанах, и не так, как это было модно одно время. А просто - сзади на брюках вместо вытертого места были встрочены большие квадраты. И никого это не смущало. Многие ребята были из других городов, они жили в общежитии. А москвичи, которые были посостоятельней (и жили в центре города), приносили с собой бутерброды с колбасой, и когда они их разворачивали, какой дух распространялся по аудитории! Конечно, они угощали соседей, но я, может, с тех пор, могу есть в присутствии других людей, только когда едят все. А если на всех нельзя разделить, лучше помру с голоду возле бутерброда!

Вообще жизнь была простой: в студенческом буфете основным, а может, и единственным блюдом был винегрет. Мы брали две порции и хлеб, и это был обед, да какой вкусный! И винегрет я обожаю по сию пору!

И все равно мечта лежала земной тропинкой у наших чиненых туфелек и ботинок. Мне кажется, массовое сознание молодого поколения предвоенных лет нашло очень полное и яркое художественное отражение в поэме Маргариты Алигер “Зоя”: это ведь оттуда -

Пусть мечта земной тропинкой ляжет

У чиненых туфелек твоих.

Все, за что товарищи боролись,

Все, что увидать Ильич хотел,

Чтоб уже не только через полюс -

Вкруг планеты Чкалов пролетел,

Чтобы меньше уставала мама

За проверкой письменных работ,

Чтоб у гор Сиерра-Гвадарама

Победил неистовый народ.

Чтоб вокруг сливались воедино

Вести из газет, мечты и сны.

И чтобы папанинская льдина

Доплыла отважно до весны...

Гражданская война в Испании и первая научная станция на Северном полюсе во главе с И.Д.Папаниным были уже историей, у моего поколения были другие реалии. Но основное осталось тем же: вести из газет, мечты и сны - да, сливались воедино! И еще: “Окнами на юг стояла школа, вся из света, смеха и стекла”. Такой я и помню свою школу: большие, ярко освещенные окна, а уж смеха... Мы росли жизнерадостными и готовились быть счастливыми...

* * *

Сколько у нас ругали богатство и превозносили бедность! А теперь вот я поняла: ничего хорошего нет - жить в бедности. Вот мама у нас, когда случалась какая-то необязательная с ее точки зрения трата, всегда сокрушенно вздыхала и говорила: “Килограмм яблок можно было купить!” А если можно было купить не килограмм, а два, то это было для нее уж совсем большое огорчение...

Бедность может быть, но она должна кончаться.

На какое-то время (наверное, в конце 50-х) показалось, что будем жить в достатке: мы с Ю. закончили институт, начали работать. У меня была высокая по тем временам зарплата - 1300 рублей, у Ю. примерно столько же. Жили тогда на Соколе у моих родителей одной семьей, мама брала с нас на питание по 300 рублей (после реформы по 30) - сказала, что этого достаточно. И мне казалось, что у нас куча денег! И действительно, появилась возможность что-то покупать. После хрущевской реформы денег сразу стало меньше, это очень почувствовалось. А потом все пошло под горку...

Женские журналы в 70-е, что ли, годы начали усиленно рекомендовать нам “освежать” свой гардероб без затрат (имелось в виду, денег). Уж это-то было нам знакомо: в войну и после войны только так и можно было “поиметь” какую-нибудь одежку, без конца что-то перекрашивалось и перешивалось. У нас этим занималась бабушка, папина мама. “Новое” платье, сшитое из двух старых, называлось “комбинированное”. Было у меня такое платье, очень красивое, бежевое с коричневым. Правда, бежевые детали были кое-где подштопаны, но если специально не приглядываться, то и не видно: бабушка наша была большая мастерица. У меня есть фотография, где я, уже замужней дамой, и в этом платье.

Помню, в конце войны и в первые год-два после войны в школе выдавали талоны на одежду и обувь (назывались “ордера”). Учительница спрашивала, кому нужно то или это, и девочки поднимали руки. Рук, конечно, было больше, чем талонов. Я почему-то стеснялась поднимать руку, но иногда мама говорила - если будет то-то, попроси. Приходилось. А у одной девочки из нашего класса - до сих пор помню! - была настоящая пестренькая шерстяная кофточка!

Но вернемся в 70-е годы. Все усиленно занялись шитьем и вязанием, и я без конца что-то перекраивала и перешивала. Например, собрала из своей старой (колонковой, правда) шубы полушубок - тогда как раз была самая на них мода. Хотела отдать в ателье, но мне сказали - выйдет две шапочки, и не больше. Ну, я и взялась сама - глаза страшатся, а руки делают... Смешно сказать, я даже гордилась этим своим умением - из ничего сделать конфетку (я и обед умею приготовить из ничего).

По правде сказать, умелостью рук гордиться не грех, но, боже мой, сколько же я тратила на это времени и сил! И так бы я и пребывала в своей глупой гордости, если бы судьба не свела меня с людьми другого склада и другого поколения. Валя Руденко, кинорежиссер, посмотрев однажды на мой “новый” наряд, сказала: “Ну, шо, это вы из старенького платьица новенькую кофточку сделали? Подумайте, на что вы жизнь тратите!” Я подумала и ужаснулась - огромные куски жизни на распарывание и перекройку старья!

Хотелось бы понять - что, женские журналы действительно стремились помочь? Или морочили нам головы? Ну, не может простая советская женщина угнаться за модой - нет у нее столько денег! А за счет своего труда, за счет сна и отдыха - это пожалуйста.

Да уж, чего мы никогда не жалели, так это своего труда и времени. Можем, например, отциклевать 56 кв.м паркета с помощью стеклышка. И не думайте, что “стеклышко” - это какой-то сверхсовременный инструмент, это просто осколок оконного стекла. Сидишь на полу и... Зато потом как красиво!

Вот и с дачей: в 80-м году мы получили садовый участок и начали строить дом. Но, как все в нашей действительности, эти дачи строятся при тотальной нехватке и денег, и времени, и сил, и всего, что нужно. И эта “стройка века” превращается в мучение. Но даже когда дом (скорее домик) построен, это все равно не дача: она по-прежнему забирает все время и все силы. В саду и в огороде все время что-нибудь пропадает -то клубника, то морковка, и работа в саду превращается в непрерывную спасательную операцию.

А раньше, когда не было дачи, ездили за грибами не один раз за лето и осень. Это был праздник души! Ездили в разные места, иногда далеко, и обычно выезжали с ночи, чтобы к рассвету быть на месте и наготове.

Встречаешь рассвет (кто это сказал - “достойные рассвета”?), а потом целый день ходишь по лесу. Если осень - под ногами шуршат листья. Если с ночевкой - костер и искры на черном небе... Сколько же грибов я насолила и насушила за свою жизнь! Однажды привезли из-под Ярославля целую машину чернушек, и я замачивала их для холодного соления в ванне.

А теперь - дача. И за грибами больше не ездим. Уткнешься с утра носом в грядку и ничего не видишь кругом до самого вечера. Соловьи, конечно, весной по-прежнему поют и звезды по-прежнему зажигают, но кому это теперь нужно? Мне кажется, немногим...

Мы сделали на даче костровище, сидим вечерами у костра, но ноги “гудут” - и не так, как от хождения по лесу. Сидишь у костра и вместо того, чтобы бездумно смотреть на искры, прикидываешь: завтра я сначала сделаю то, а потом это... Удивительным образом все у нас превращается в свою противоположность: дача - чтобы отдыхать, а я работаю. Да еще неискоренимая привычка делать все своими руками - тоже, наверное, от бедности. Молодое поколение устроено не так: помню, как-то я сказала Кириллу, когда он в середине дня соизволил проснуться и выполз из дома: “Вот, Кирилл, ты дрыхнешь, а ведь кто рано встает, тому Бог дает. Я уже и клубнику полила, и морковку прополола!” Он зевнул и ответил: “Ну, и что он тебе дал? Работу!”

Советская женщина, как царь Эдип: у того все, к чему бы он ни прикоснулся, превращалось в золото, а у нас любая перемена в жизни приводит к увеличению количества потребного труда. И просвета не видно. Вот уж действительно: “Ей жить бы хотелось иначе, носить драгоценный наряд. Но кони все скачут и скачут, а избы горят и горят...”*

*Н. Коржавин. - Ред.

* * *

Во время подготовки к полету к нам в Черемушки в выходные дни иногда приезжали девчонки. Ни у кого из них не было еще своей семьи и дома и, стало быть, своего хозяйства, и я, как могла, старалась “ублажить” их домашней кухней. Татьяна до сих пор вспоминает мои котлеты...

Да уж, котлеты сопровождали меня всю жизнь, мама готовила их постоянно - ничего другого мы не могли себе позволить. Котлеты она делала большие, в ладонь, и очень вкусные. Когда Ю. защитил диплом, он попросил: “Раиса Ивановна, сделайте мне вот такую котлету!” И она жарила ему котлету во всю сковородку. Все женское население квартиры - две соседки, две их дочки, бабушка, ну, и я, конечно, сбежались смотреть, как она будет ее переворачивать. Было большое веселье и куча советов, как на Красной площади.

Ну вот, и я в свою “взрослую” жизнь принесла пристрастие к котлетам. И еще - умение обходиться без необходимого: тогда это и было самым необходимым...

Начав жить самостоятельно, поняла, что наша мама всю свою жизнь героически сражалась с бедностью. Всю-то жизнь - тяжелая нужда и тяжелая домашняя работа... И у нее никогда ничего не было. Когда я окончила десятый класс и мне подарили наручные часы, она сказала: “А у меня часов никогда не было.” Без сожаления и без упрека - просто констатировала факт. Она никогда не ездила отдыхать в санаторий, никогда не видела моря. Став взрослой, я не раз ощущала уколы совести: а у мамы этого не было...

Из всех нас мама была самой жизнестойкой и самой жизнерадостной. Я так и не смогла понять, откуда у нее брались запасы жизненных сил и жизнерадостность. Жизнерадостность-то - откуда? При всей своей тяжкой жизни она охотно смеялась, ее легко было обрадовать, и она была полна доброжелательного интереса ко всему и ко всем. А наивысшей жизненной ценностью для нее всегда были дети: в доме, можно сказать, был культ ребенка. И из родительского дома я вынесла убеждение - для того чтобы дом был теплым, в нем всегда должен быть маленький ребенок.

И хоть мама была, как я (стесняясь этого) писала в анкетах, “домашняя хозяйка” и всю жизнь занималась детьми, мне она такой судьбы не хотела: когда пришли ко мне одноклассницы поздравить с рождением сына и одна из них сказала: “Ну, вот, ты уже написала свое главное произведение” (вспомнив, что в школе меня прочили в писатели), - маме это очень не понравилось.

Не так давно произошел у нас с ней любопытный разговор: с осуждением в адрес “перестройщиков” она сказала:

- А вот раньше у нас не было бедных...

Я спросила ее:

- Мама, а ты какая была, богатая?

- Нет, - сказала она, - не богатая...

- А какая?

- (После длинной паузы). Не знаю...

Опять пауза, и с нажимом:

- Но бедных у нас не было!

Я тогда так же думала, не считала, что мы “бедные” и от меня закрыта какая-то часть ослепительного будущего. Открывались впереди такие горизонты и такой простор, что дух захватывало! И пробуждались в душе “непомерные прихоти”, которые и привели меня сначала в аэроклуб, а потом в космонавтику.

Как царь Мидас - Хл.
в начало
назад